Из книги "Этап на восьмую"

Отец

В начале 20-х годов наша семья состояла из десяти человек. Это были: дед по отцу Корнила Ильич Васильев, его жена - Мария Федоровна, дед по матери - Матвей Васильевич Ржанников, его жена — Варвара Федоровна, а также — наш отец Николай Корнилович Васильев, наша мать - Глафира Матвеевна (в девичестве - Ржанникова) и четверо детей: Павел, Борис, Виктор и Лев.

Николай Корнилович начал трудовую деятельность рано. Сын пильщика и прачки, он все же стал учителем, окончив в начале века Семипалатинскую учительскую семинарию. Наша семья часто переезжала из города в город по всему Степному краю. Отец преподавал математику и методику арифметики в Зайсане, Атбасаре, Петропавловске, Павлодаре и в Омске.

Он был высокого роста, полный. Начал полнеть отец с двадцатого года после перенесенного тифа. Волосы у него были рыжеватые, вьющиеся, глаза с прозеленью. Любил выпить с хорошими товарищами, поговорить, попеть. Отец имел приличный бас - голос у него был дай бог!.. Часто в гостях или когда у нас были гости, пел. Любимой оперой у него была «Князь Игорь». Из песен любил «Соловья», «Блоху», «Дубинушку», «Вдоль по Питерской».

Он никогда не менял своих решений - его слово было закон. А вообще-то в школе, в семье да и на людях был немногословен и крутого характера. Ласков с нами, да и с учениками, он почти никогда не бывал. На его уроках всегда стояла мертвая тишина. От любого своего ученика он требовал внимания и знаний. Не было у него в классе любимчиков, панибратства с учениками он не заводил, строг был до чрезвычайности. Отметки ставил только по знаниям. Говорил: «Знание предмета - главное, для этого и школа». Он абсолютно не обращал внимания, если причиной неподготовки к уроку была общественная работа или другая занятость. Отец не переносил лодырей, хитрецов, льстецов.

Когда он был директором школы в Павлодаре и Омске, в этих школах царили порядок и дисциплина. Втихую его ругали и ученики, и даже учителя, но, когда эти ученики становились взрослыми, они благодарили Николая Корниловича за эту строгость и говорили: «Мало нам Васильев еще всыпал...» Я тому свидетель: когда встречал бывших учеников отца, уже стариков, и, кроме похвалы в его адрес, ничего не слышал. Его уважал весь Павлодар, а в Омске - все, кто жил вокруг школы имени Карла Либкнехта, директором которой он был.

Отец был арестован осенью тридцать девятого органами НКВД по обвинению: контрреволюционная агитация и как отец сына - врага народа. Он отбывал наказание в Юргинских лагерях под Новосибирском, в СибЛАГе. Шестьдесят лет мы думали, что отец умер там весной сорок первого года. Так сообщил нам неофициально прибывший оттуда бывший заключенный... Николай Корнилович страдал болезнью сердца и страшный лагерный режим, конечно же, долго переносить не мог - это я знаю по себе.

Но недавно мы узнали, что в сентябре сорок первого его судили в Новосибирске за контрреволюционную деятельность среди заключенных и через десять месяцев расстреляли.

1986, 2001

Мать

Мать наша, Васильева Глафира Матвеевна, урожденная Ржанникова, родилась в 1888 году в Павлодаре. Она окончила Павлодарскую женскую гимназию и была женщиной образованной. Роста она была среднего, с высокой прической, с мягкими чертами привлекательного лица.

В противоположность своему мужу она была натурой нежной, впечатлительной, она все внимание отдавала детям и вечно за них переживала. Побаивалась, но любила мужа, умела вязать, небегло говорить по-французски, делать книксен и реверанс, хорошо пела. У нее на душе никогда и ни на кого не было зла, казалось, не было такого греха, который она не могла бы простить. Она вечно была занята по дому вместе с бабками: хлопотала, готовила, занимала гостей, словом, дел у нее хватало.

После казни летом 1937 года старшего сына Павла она сникла, ежедневно плакала и плохо спала.

Арест и гибель мужа совершенно надломили ее. Вынужденная уехать из Омска осенью сорок второго в село Екатеринославку Шербакульского района Омской области к моей жене Нине и сыну Валерию, ее внуку, она прожила еще около года, работая в школе библиотекарем.

Скончалась в апреле 1943 года в этом же селе. Могилу ее сейчас отыскать невозможно.

1986, 2001

 

Детства ослепительный миг

Я проснулся — яркий свет апрельского утра ударил в глаза. Несколько секунд не мог очнуться от сна и что-нибудь сообразить. Но мелодичный и радостный перезвон церковных колоколов, проникающий в открытую форточку, сразу поставил все на свои места. Да сегодня же Пасха! Я вскочил, улыбаясь: сколько радостей впереди, какой хороший это день!

Я вспомнил, что мне вчера говорила мать, и сунул руку под подушку. Правду она говорила: вот оно, чудо-яйцо, ниспосланное Богом. В моей руке голубое хрустальное яйцо с большими буквами ХВ - Христос воскрес. Рассматриваю его на свет. Оно, тяжеленькое, сияет и искрится голубым светом.

Из спальни доносится могучий храп отца, который никто в квартире не переносит, но мирится с этим. Матери и бабушки, а также шестилетнего брата Левушки нет. Я знаю, что они ушли к заутрене. Напротив, ближе к окну, безмятежно спит Борька - старший брат. Он взрослее меня на три года и учится уже в пятом классе. На венском стуле лежит моя праздничная одежда - брючки, косоворотка, куртка, и стоят новехонькие скороходовские ботинки. Я, оголец, такую одежду надеваю редко, разве что по праздникам и воскресеньям. Видеть и надевать ее в праздник очень радостно. В такой день все должны быть щеголями, и вот я тоже этаким фертом появился на улке. Хрустальное яйцо положил на подоконник. Возьму его с собой и буду хвастаться. Одеваюсь я не спеша и с удовольствием. Меня и Борьку не взяли в церковь. А я знаю, как в ней красиво и торжественно в праздничные дни. Знаю по Павлодару, где меня родные часто водили в храм. А из Павлодара мы совсем недавно. Приехали в сентябре прошлого года. На церковь запрет отца. Мы - сыновья директора школы, да еще пионеры. У отца могут быть неприятности. Сейчас такое время, когда по домам ходят комсомольцы и комсомолки в красных платочках. Агитируют против Бога и старого режима. Без разговора заставляют снимать иконы. Смеются над стариками и старухами.

Но я уже знаю, что нарушу запрет отца, побываю в церкви, хотя в душе и шевелится страх. Мне очень хочется посмотреть на себя в зеркало. Что я за шкет?.. Я открываю дверь в большую комнату. В ней все чисто прибрано. Стоит комод с зеркалом, плюшевая кушетка, большой стол и венские стулья. Гардероб черного дерева и на подоконниках цветы. Я долго смотрюсь в зеркало. Какой ты, однако, красавчик, Витенька. Светло-серый, с позолотой, волнистый волос и голубые глаза с густыми ресницами. Я улыбаюсь, и зеркало мне улыбается. Мой взгляд падает на старинную шкатулку из красного дерева. В ней - немногие драгоценные вещи родителей. Эта шкатулка любима мной, и всякий раз, когда нет дома отца, я подолгу любуюсь ее содержимым. И на этот раз не могу совладать с искушением открыть шкатулку.

Отец ведь рядом спит. Но ничего - рискну. Осторожно поднимаю крышку, заранее зная, что я сейчас увижу. У меня, верно, блестят глаза. Золоченый портсигар отца, даренный ему еще при царе учениками реального училища. Золотой с чернью кулон матери, с золотой же цепочкой. Как настоящая маленькая луковица с крышкой. Обручальные кольца родителей, а внизу несколько ассигнаций. Царские деньги. Екатерина II с лентой через плечо, царь Петр в блестящем нагрудном панцире. Я любуюсь деньгами, взвешиваю в руке портсигар с вензелем на тонкой крышке. Но особенно мне нравится луковица. Осторожно поднимаю крышечку. Внутри маленькое фото красивой девушки и прядки волос. Это - моя мать. Свадебный подарок отца. Через стенку слышу его кашель, а потом раскаты баса:

- Все любовь моя...

Это он так прочищает горло - поет что-либо из какой-нибудь оперы.

Закрываю шкатулку и бесшумно лечу из дома. А в кухне на столе - разноцветие. Стоят красавцы-куличи, на тарелках - радужные яйца, мол, вот мы какие. И еще что-то накрытое полотенцами. Но мне любоваться некогда, и я выскакиваю в школьный двор.

Он довольно просторен, и слева часть его занята большим школьным садом, любимым местом наших детских игр. Деревья еще обнажены, но уже на них появились почки. Скоро они лопнут и выбросят долгожданные листья...

Дом, в котором мы живем, двухэтажный, рубленый. Крепкий дом. Здесь находятся квартиры учителей и обслуги школы. Само здание неполной средней школы имени Карла Либкнехта тоже деревянное, одноэтажное, крепкое. У него большие широкие окна и два крыльца. Снаружи - парадное, с другой стороны - дворовое. Воздух чист и напоен особенным весенним ароматом. Солнце уже висит над садом, в котором, прыгая с ветки на ветку, чирикают воробьи и еще не улетевшие в леса синицы-мясники. Заливаются, щелкая, скворцы. Нынешняя весна пришла быстро и взялась за дело дружно. Уже пробивается кое-где трава. Говорят, набухает Иртыш - вот-вот взбунтуется могучая река и, круша все на своем пути, двинет на север. Под колокольный перезвон выхожу на улицу. Это улица Пятой Армии. Направо, совсем недалеко, - корпуса Сибзавода, и над ними возносится высокая труба, из которой медленно плывет в небеса черно-белый дым. Налево, наискосок, на углу, - белоснежная церковь со сверкающим под солнцем крестом на куполе. В обычные дни наша улица полупустынна, а сегодня к церкви и от нее идут люди. Каждый надел самое нарядное. И я иду к церкви, щеголяя своими новенькими ботинками и костюмом тонкого сукна. Взрослые, знакомые и незнакомые, христосуются. У многих в руках сумки и узелки. У самой церкви много народу. Чинно стоят у церковной ограды бородатые старики, не спеша переговариваясь. Бабы, в шалях и полушалках, как всегда, затевают пересуды. Отдельно - молодые мужики и парни. В пиджаках, жилетах, расписанные на вороте рубахи-косоворотки. Начищены до блеска сапоги. У некоторых лаковые - на, мол, смотри, какой я раскрасавец.

А девки! Теперь таких девок нет. Статные, крепкие, ясноглазые. У каждой почти косы до пояса. Платки ситцевые, гарусовые, шелковые. Смеется молодость розовощекая и лузгает семечки да орешки. Нищие у ограды и на паперти. Но даже и они в этот день кажутся иными — светлыми и радостными. Даже и с ними христосуются и одаривают щедро милостыней. Я пробиваюсь сквозь толпу на паперти к открытым дверям храма. Но чем ближе к ним, тем нерешительнее становлюсь... Ведь меня многие знают, и наверняка кто-нибудь увидел. Перед глазами встает толстый отцовский ремень.

- Витька!

Мальчишеский голос был так звонок, что его было невозможно не услышать. Резко оборачиваюсь и вижу у ограды Кольку Трушникова, моего одноклассника:

- Витька, айда сюды! - снова кричит Колька и машет призывно рукой.

Я скольжу между людьми по ступенькам вниз и подлетаю к Кольке:

- Здорово, Колька.

- Здорово. Ты что, помолиться захотел?

Но я не теряюсь и, быстро сообразив, отвечаю:

- Да нет... Жду бабушку с мамой, они ушли чуть свет.

- А-а-а, - тянет Колька, глядя на меня подозрительно, - а то опять тебя пионервожатая перед отрядом поставит и начнет стыдить, лучше пошляемся, посмотрим. Игры зачинаются...

- Своих надо подождать. Я обещал маме.

- Ладно, - соглашается Колька.

Мы, засунув руки в карманы, крутимся у церковной ограды. Нас все интересует. Мы приглядываемся и прислушиваемся ко всему. Уже порядочно подвыпивших. Много смеха и шуток. Разные разговоры - про дружную весну, о ценах в магазинах. Парни судачат, кто сколько выпил, оценивают девок, вспоминают о драках. Хвастаются.

Но вот появляются мать с бабушкой. Они идут под руку с радостными лицами. Мать в шляпке, под которой пышный вал волос. На ногах высокие светло-коричневые туфли со шнурками. Плотно облегает талию жакет, отороченный мехом. Бабушка в вязаной кацавейке и в полушалке.

Увидав меня, они улыбаются. Оставив Кольку, подхожу.

- Какой ты сегодня франт. Ну, давай, Витюша, похристосуемся. - Она снимает перчатку и гладит мне волосы:

- Христос воскрес, мама.

- Воистину воскрес, - тихо и нежно отвечает она.

Теплые, мягкие губы ее касаются моих. Затем я христосуюсь с бабушкой, хотя это и не особенно приятно, потому что у нее во рту осталось всего несколько зубов. Потом мать говорит:

- Не вздумай в храм. Лучше погуляй, но приходи разговеться.

А я думаю: сами-то Пасху празднуют, и гости будут, и веселье, а мне, значится, нельзя в храм. Но все же праздник - это хорошо, и я знаю, что от Пасхи мне кое-что перепадет.

А на улице уже начинаются гулянья и игры. Собираются кучками огольцы. Появились деревянные лотки для катания яиц. А вон затевается игра в лапту, а мужики расставляют городки и подкидывают баталки, проверяя их тяжесть. Наступает развеселое время игр. А мы с Колькой в праздничном, в чистом. И надо разговеться. Это уж обязательно. И мы разбегаемся по домам, условившись через некоторое время встретиться.

Дома все в сборе. На кухне бабушка хлопочет около плиты, а мать суетится в комнатах. В полдень будут гости, и она в большой комнате накрывает стол. Переступив порог, я оказываюсь перед отцом. Он огромный, с животом, стоит у кухонного стола и закусывает бутербродом с мясным сырым фаршем, густо поперченным. Такую закуску он любит. На столе пустой стакан. Значит, родитель выпил. На нем новые брюки с подтяжками поверх свободной белой сорочки. Сразу видно - настроение у него хорошее, что бывает нечасто.

- Явился, пострел. Ну как там на улице? Празднуют сограждане?

- Празднуют, - неуверенно отвечаю я.

Он улыбается, что тоже бывает редко, и кладет свою тяжелую руку на мое плечо.

- Франт ты сегодня, Виктор. Садись разговейся, а то тебя ждали-ждали и не дождались.

Он любит порядок во всем. На обед, завтрак или ужин нельзя опаздывать. Но сегодня, в праздник, он милостив. На рокот его голоса появляется мать. Она подвигает ко мне яйца, режет кулич. Тут же окорок, копченая колбаса. Бабушка наливает крепкого китайского чая. В семье чай пьют по нескольку раз в день. Это еще с Павлодара, где без чая жизнь вообще не мыслилась. Я быстро ем с аппетитом, поглядывая на родных. Когда я окончил это занятие, отец гудит:

- Борис, Левушка, а ну, сюда.

Отец смотрит на троих своих сыновей и улыбается. Потом лезет в карман брюк и вытаскивает два двугривенных:

- Вот вам, орлы... Гуляйте.

И дает мне и Борису по серебряной монете. Треплет по голове Леву, у которого становится растерянное лицо, а на глазах вот-вот появятся слезы обиды.

- А ты, Левушка, еще не дорос до двугривенного.

А мать и бабушка радостно улыбаются, а я знаю, что мать обязательно даст Леве гривенник. Родитель удаляется, и я заявляю:

- Мама, я на улку. Играть.

- Хорошо, только уж очень не заигрывайся.

А Лева мне льстиво:

- Витя, и меня с собой, а?

Вот еще канитель. За ним надо как-никак присматривать. Но мать на стороне Левки, ей надо спровадить нас. Квартира и для семьи-то тесновата, а тут еще будут гости.

- Возьми Левушку, Витюша. Только посматривай.

Я и Левка переодеваемся. Левка лезет под мою кровать и вытаскивает ящик с моими драгоценностями. А это - бабки, налитки, крючки, закидушки и прочая мелочь, необходимая огольцу.

Мы берем два десятка бабок, пару налитков. Я прихватываю карася. Он тяжелый, свинцовый, отлитый в виде рыбки. Бабки суем за пазуху. Свой двугривенный я прячу в укромное место. Это для меня целое богатство. Борька смотрит на нас с усмешкой. Звать его с собой бесполезно. У него свои друзья, и он у нас какой-то особенный. Не такой сорванец. Спокойный, и даже обличием своим отличается от нас. Волос темно-русый, серые глаза. И лицо круглое, с чуть выдвинутыми скулами. Он не любит носиться по улке, драться или целыми днями пропадать на Иртыше. Он или читает, или что-нибудь мастерит. На кухне я прошу у бабки пяток яиц. Она добро смеется:

- Бери, пострел, все одно - проиграешь.

- Ничо, бабушка, где наша не пропадала, - смеюсь я.

 

Мы с Левкой несемся через двор на улицу Пятой Армии. В уши врываются звуки гармошки. На противоположной стороне, у двухэтажного старого дома, сидит разнаряженный, в пиджаке, наброшенном на плечи, пьяный Ванька Симаков, портовый грузчик, парень силы неимоверной. Говорят, что он на горбуше носит в трюм пятнадцать пудов тяжести. Его знают не только на нашей улице, но и даже еще дальше, на Северных...

Ванька растягивает пестрые меха и залихватски пьяно орет:

 

Деньги сам платил немалые,

Не торгуйся, не скупись,

Подставляй-ка губки алые,

Рядом с молодцем садись...

А рядом с молодцем сидит Колька Трушников и, разинув рот, смотрит на Ваньку. Его, видимо, не столько интересовали песни, сколько то, что он сидит рядом с самим Симаковым. Однако, увидев нас, Колька нехотя поднялся и побежал в нашу сторону, поддерживая на ходу карманы с бабками. На улице мы как рыба в воде. Тут уж нас нечего учить. Первым долгом начинаем с яиц. Их неудобно носить с собой, да и ненароком можно разбить. Поэтому подходим к первой же попавшейся кучке мальчишек-лотошников.

Игра проста. По желобу деревянного лотка двое друг за другом пускают два яйца. Они катятся и внизу сшибаются. Чье яйцо треснет, тот проиграл и обязан отдать свое яйцо выигравшему. У огольцов интерес большой. Все сгрудились у лотка. Подсказывают, спорят. Левка крутится, подпрыгивает от радости и нетерпения. Он катит с напарником первое яйцо желтого цвета, и глазенки его аж вылезают из орбит. Тресь... Это треснуло Левкино яйцо, и на лице его застывает разочарование. Зато мне везет. Видимо, попалось яйцо с толстой скорлупой. Я выигрываю пять яиц подряд. На меня глядят с завистью. Некоторые кричат:

- Замени, Витька, биток.

- Нет. Это не по правилам. Я не виноват, что ваши бьются...

Дело попахивает ссорой. Но Колька, крепкий, широкоплечий, за меня:

- Ему везет и пусть везет. Кто полезет - сопатку разобью.

Он злится, потому что все проиграл.

У меня испорчено настроение, и играть уже неохота. Говорю Левке:

- Отнеси яйца домой и возвращайся. Мы в бабки будем играть.

Левка отдает нам свои бабки, мы заталкиваем в карманы его куртки и штанов выигранные яйца, и он бежит к школе.

Мы с Колькой включаемся в другую игру. В бабки. Это почище, чем катать яйца. Здесь нужны сноровка, острота зрения и твердая рука. Много значат и биты - налитки и караси. Каждый из играющих ставит в кон определенное число бабок. По договоренности. Бабки ставятся в одну линию. Потом от кона отмеряется полтора или два десятка шагов и проводится черта, за которую заступать нельзя. От этой черты бьют по кону. Сбитые бабки - твои. Налитком сбить весь кон невозможно, а вот карасем смести запросто. Но дело, как говорят, мастера боится. Здесь Колька Трушников мастак. Он бьет по кону с каким-то особым разворотом и очень сильно, так что бабки с треском летят в разные стороны. Но у него нет карася. Игра в бабки азартна для огольцов. Десяток бабок оценивается в копейку. А на нее можно купить стакан семечек или пару маковых ирисок. Прибегает Левка. Говорит, что дома уже гости, что отец и мать вечером к кому-то пойдут. Левка для бабок мал, но приплясывает от нетерпения ударить и все время то меня, то Кольку просит дать ему возможность поиграть. Колька дает ему налиток, и Левка с серьезным лицом размахивается и бросает его в кон. Налитая свинцом бита не долетает немного до кона, кувыркается, но все же сбивает крайнюю бабку. Все смеются, а Колька говорит:

- Молодец, Левка. Забирай свою бабку.

Брат улыбается. Он доволен.

А длинный апрельский день уже катится к вечеру. У нас в животах кишка кишке кукиш показывает. Терпения нет. Колька, наконец, не выдерживает:

- Витька, я шамать во как хочу. Давай домой.

И мы идем по домам. Уставшие, но радостные. У нас в карманах и за пазухами наигранные бабки. Дома только бабушка.. Отец и мать ушли в гости. Мария Федоровна смотрит, как мы высыпаем свой выигрыш.

- Удачливые, язви вас... А Левка, Левка, туда же, игроком стал.

Смеясь, открывала беззубый рот и всплескивала руками. А мы, довольные, улыбались. Левка хвастался, привирая, хваля меня и Кольку. Потом сели за стол и со зверским аппетитом уничтожали все, что подавала бабушка.

Она сказала:

- А вам подарки гостеньки принесли.

- Где?

- На комоде.

Мы кинулись в гостиную. Бабка пошла вслед за нами.

- Витенька, это вот тебе, это - Борису, а это - Левушке.

Нам с Борькой книги. Беру свою и читаю: Бичер Стоу «Хижина дяди Тома», а у Борьки - «Овод». У Левушки - цветные карандаши и красивые переводные облатки. В каждой книге дарственная надпись. Вскоре Левка заснул со своими карандашами и облатками в руках. Обычно его усыпляла бабушка, рассказывая сказку.

Мне удивительно до сих пор, как неграмотная совершенно Мария Федоровна могла знать столько сказок. Вычитать их она не могла. Придумывала, вероятно, сама. Сказки ее были большей частью страшные - про чародеев, колдунов, разбойников, леших и чертей. Она и мне, маленькому, рассказывала их. Я лежал, почти не дыша, и слушал. Так и засыпал...

Утром бабушка разбудила меня:

- Вставай, в школу пора.

Поднялся с неохотой. Потянулся, не спеша оделся, попил чаю и, взяв сумку, направился в школу. На дворе похолодало. Дул северный ветер, а по небу плыли низкие серые облака.

К школе побежал бегом. У раздевалки толкались ученики начальных классов. Во всю длину школы располагался широкий светлый зал. Светлый потому, что в торце зала было огромное окно, как бы стеклянная стена. Зал был высок. По углам его стояли четыре черных голландских печи. По бокам - двери классов, высокие, крашенные белой эмалью и с блестящими ручками. Пол из широких плах, светло-коричневый, крепкий. Я учусь во втором классе. И учусь хорошо, потому что еще до поступления в первый класс умел читать, писать и знал четыре действия арифметики. Но я баловник, сорванец, как говаривали бабушки. А что делать, если наперед знаешь, что поясняет учитель. Вот я и ерзаю за партой. Дерну за косу девочку, подсказываю довольно нагло. Меня уже не раз отец порол за это, а мне все неймется... Отца еще нет, он, видимо, приходит в себя после вчерашних гостей. Уборщица звонит в колокольчик, и занятия начинаются. В классе мы все рассажены мальчик - девочка. Я сижу с Ниной Кардаковой, круглолицей, скуластой и черноглазой. Ее я не обижаю, а, наоборот, помогаю. Мать говорит, что обижать девочек - грех, что, мол, по отношению к любой девочке надо держать себя джентльменом. Я стараюсь так и делать, но не всегда это у меня получается...

Самый нелюбимый урок - это урок пения. Мне, конечно, хочется петь, но у меня это не выходит.

Еще в сентябре прошлого года, когда я впервые пришел на занятия в эту школу, со мной на уроке пения произошел пренеприятный казус. Учитель пения, старичок с седой бородкой и такой же седой шевелюрой, в пенсне на шелковом шнурке, старомодно одетый, проверял поочередно всех на голос и слух. Теперь я уже не помню его фамилии. Дошла очередь до меня. Я сел на табуретку перед ним.

- Ну-с, молодой человек, твое имя и фамилия?

Я сказал.

- Ты сын Николая Корниловича?

- Да.

- Петь любишь?

- Да, - громко и уверенно ответил я.

- Так-с, это мы сейчас проверим.

Он развернулся к роялю и пальцами начал нажимать на клавиши.

- Что это такое?

Я улыбнулся:

- Это «Чижик».

- Так... А вот это, - и он снова заиграл.

И я снова улыбнулся:

 

- Это - «В лесу родилась елочка»...

- Хорошо. Проверим, молодой человек, твой голосок.

Я уже знал, что последует за этим. Надо было пропеть до-ре-ми-фа-соль-ля-си-до... Учитель взял аккорд и запел самое си-до. Вторя ему, я раскрыл рот и завопил:

- До-ре-ми-фа-соль-ля-си-до.

Он оторвал руки от клавиш, повернулся ко мне и как бы онемел, глядя на меня.

- Безобразие! У тебя нет ни слуху, ни духу. Вон за парту. Больше чтоб я тебя не слышал, Васильев! Можешь не посещать мои уроки, мне не нужны такие Шаляпины.

Ребятишки засмеялись. Я залился краской, впав в полную растерянность.

Но не посещать уроки пения я не решался, да и петь, несмотря ни на что, мне хотелось. И когда на уроках пели хором под аккомпанемент рояля, я не сдерживался и вплетал свой голос в общий хор. Но учитель меня сразу же засекал:

- Васильев, прекрати! Сиди и слушай, - сердился он.

На переменах я, как угорелый, ношусь с Колькой по коридору. Норовим к кому-нибудь пристать. Мне и Кольке кажется, что мы самые-самые. Такой уж у меня характер. Просто тянет на подвиги. Поэтому часто являюсь домой с разбитым носом. Мать меня жалеет, а бабушка ворчит:

- Поделом тебе, чай, сам виноват.

Такого приблизительно мнения и отец. Жаловаться ему и ждать сострадания бесполезно. Наоборот, он может своим ремнем еще и добавить перцу... Когда же из учительской на перемене выходит директор, все утихает. У мальчишек куда только девается прыть. Все как бы замирают на месте, глядя на Николая Корниловича, один вид которого заставляет трепетать.

Но отец на самом деле не таков. Правда, он строг, даже суров, но ни за что никогда не накажет ученика. По ябеде какой-то или из-за шалости. Ябедников и лодырей в учебе он не любит. Таким достается, вплоть до исключения из школы.

* * *

Наконец-то тронулся Иртыш. Пронеслась весть, что вода поднялась почти на пять саженей, что залиты Луговые, причалы и улицы, близкие к Иртышу. И даже нижняя часть Любинского проспекта. Стрелка, кинотеатры «Гигант» и «Художественный» оказались в воде.

Я, мальчишка, Омска не знал и в центре еще не бывал. Город казался мне огромным в сравнении с Павлодаром. Что Павлодар? Саманные и деревянные дома, бескрайняя степь и менее двадцати тысяч народу. А тут железная дорога, заводы и фабрики. Дома, которых я сроду не видел. И все же до сих пор не был, скажем, на вокзале, не видел Любинского проспекта и даже не был в омских кинотеатрах. У меня было две мечты - побывать в кинематографе и купить пугач. Поэтому была у меня копилка-кошечка, в которую я бросал иногда гроши и копейки, добытые за бабки или подаренные матерью.

Однако пасхальных двадцать копеек в кошечку бросать не решался. Слишком жирно будет. Лучше погуляю. Узнав о наводнении, мы с Колькой решили совершить вояж на Любинский проспект. Это довольно далеко, но ведь нам все нипочем. Кроме того, надо было предупредить мать, но я решил, что и без этого обойдусь. Колька уже рассказывал мне о центре города кое-что, но я верил ему и не верил. Он мог и приврать. Мне хотелось взглянуть самому.

Я хорошо запомнил этот день. Он был теплым и солнечным. Мы шли по деревянному тротуару Красного пути к Любинскому проспекту. У нас были деньги: у Кольки гривенник, у меня целых двадцать пять копеек. На ходу лузгали семечки, рассматривали прохожих и дома, читали вывески на магазинчиках и мастерских. Дошли до кафедрального собора. Огромный, он стоял, сверкая тремя шеломами куполов. Высоко над собором в голубом небе крутились стайки голубей. Я зачарованно смотрел на купола и кресты. Слева видна была высокая каланча. Мы прошли через парк, окружавший собор, и скоро вышли к драмтеатру, который тоже поразил меня своими размерами и красотой. Мимо театра беспрерывно шли люди. Мостовая была вымощена крупным булыжником, и здесь, у театра, были коновязи. Стояли рысаки с лакированными пролетками. Кони разной масти - рыжие, вороные, саврасые, чисто-белые и даже игреневые. Храпели, били копытом, гремели удилами. Извозчики тут же разговаривали друг с другом. Иные просто прохаживались, ожидая седоков. Все они были в сапогах до колен; некоторые в шляпах и шапках. Мы долго стояли, глазея на всю эту невидаль...

А кругом шум и крики мальчишек: «Покупайте «Рабочий путь»! Река залила все Прииртышье!»

- Покупайте «Тары-бары», дешево и сердито!

- Кому «Цыганку».

- Наводим лоск-красоту и блеск!

Это мальчишки-чистильщики. У них ящики-подставки, щетки и разный крем. За три копейки, за пятак начистят сапоги или штиблеты так, что хоть смотрись в них.

А цена папиросам «Тары-бары» - три копейки, а «Цыганка» стоит пять. Самые дорогие папиросы — «Сафо» — двадцать восемь копеек. Отец мой иногда такие курит...

 

Потолкавшись у театра, бежим дальше. Вот и пуп земли - самый что ни на есть центр. Много народа. Все пришли посмотреть на наводнение. Мы подошли к лестнице, ведущей вниз, и перед нами открылась ужасающая и в то же время чарующая картина. Два ряда красивых и светлых зданий убегали к железному мосту. Они и все пространство за ними залиты водой, подступающей к самой лестнице. Плавают льдины, какие-то ящики, доски... Скользят лодки с людьми. У некоторых в руках багры. Они что-то вылавливают. Кругом говор:

- Банк на моторке вывезли... Деньги на двух автомобилях отправили. Миллионы. Пятьдесят человек охраны.

- В подвалах на тыщи пропало. Ищи-свищи теперя в Иртыше.

- Нэпманам убыток - ого-го!

- Суток двое стоять вода будет.

- А можа и боле...

Колька мне говорит, указывая на плывущий большой новый ящик:

- А вдруг в нем шоколад, а?

Я смеюсь:

- Дурак. Тогда бы он утонул.

Колька хмыкает и виновато опускает глаза. Спрашиваю:

- А где «Гигант»? - теперь смеется Колька.

- К нему надо плысть на лодке или на махах.

- Не плысть, а плыть, - раздраженно говорю я.

Насладившись зрелищем наводнения, мы решили сбегать на обжорку - своеобразный базар. Это было недалеко, у пожарной каланчи. Но у театра снова задержались и опять начали смотреть на рысаков у коновязи. Сказал Кольке:

- Вот бы прокатиться.

Он посмотрел на меня недоуменно:

- Это на какие такие...

- Но у нас есть деньги, попробуем, а...

- Не знаю, — нерешительно сказал Колька.

А во мне боролись два чувства: жаль было денег - на них ведь можно получить массу удовольствий. Вода схлынет - в «Гигант» сходить. Там идет «В дебрях Африки» с участием Гарри Пиля и Мэри Пикфорд. Да мало ли что можно. С другой стороны - прокатиться на пролетке с ветерком, чего мы еще не испытывали...

- Давай, Колька, рискнем.

- Давай, - решительно соглашается он.

Идем медленно вдоль коновязи и выбираем. У нас, видимо, даже глаза горят от азарта. Ну, конечно же, вот этот!

Вороной конь тихонько бьет копытом, косится на нас агатовым глазом. Сбруя в литых бляхах: черная как смоль короткая шерсть лоснится под солнцем. Вожжи - красная тесьма с бахромой. Красавец! Извозчик - тоже фигура. Кубанка с малиновым верхом, синяя поддевка и плисовые шаровары, заправленные в блестящие сапоги. Аккуратно подстриженные борода и усы. Волос на кубанку - на самую бровь. Сидит на передке и лузгает семечки. Мы подходим. Рука у меня в кармане штанов зажала деньги. Я насмеливаюсь и говорю:

- Товарищ извозчик, прокатиться бы до дому.

Он удивленно поднимает брови и смеется недоверчиво:

- Это вам-то? Неужто ножками не дойдете?

- Охота на рысаке прокатиться. Сроду, дяденька, не катались, - решительно говорит Колька.

- А деньги есть?

- Есть, - я вынимаю из кармана руку. На ладони - двугривенный.

Извозчик снова смеется:

- Маловато, парень.

Но, видя наши несчастные лица, весело говорит:

- Хрен с вами, садись, прокачу.

Мы моментально влетаем в пролетку.

- Куды вас?

- К Сибзаводу.

- Ого! Далековато, да ладно.

Я отдаю деньги. С Колькой мы заранее договорились, что до школы ни в коем разе нельзя - кто знает, как на это посмотрят родители.

А извозчик, отвязав лошадь, взбирается на передок, натягивает роскошные вожжи.

- Давай назад, Варнак.

Натягивает правую вожжу, разворачивается.

_ Но-о-о, айда, Варнак! - кричит залихватски наш кучер.

Под атласной кожей Варнака играют мускулы, он похрапывает и, цокая копытами по мостовой, огибает сквер перед театром, набирая скорость, несется вперед. У нас от восторга замирают сердца. Проносятся мимо, как сказочные видения, кафедральный собор, мелькают домишки и дома, а нам кажется, что все прохожие смотрят на нас и только на нас.

Две недели, как наступили каникулы. Прощайте, «уды» и «неуды». Пышно расцвел школьный сад, наш сад. В нем весело щебечут птицы, вот-вот распустится сирень, а пройдет немного времени, зацветут цветы на клумбах. Мы, мальчишки, разделись и разулись. Для нас наступило время игр, рыбалки и озорства. В саду иной раз мы проводим целый день. Играем в прятки, в «казаков-разбойников», в «белых и красных». Борька, начитавшись Купера и Майн Рида, стал организатором индейских игр. Мы теперь назывались делаварами, гуронами, могиканами. Это было ново и странно, но интересно. Раскрашенные, с петушиными, куриными перьями на головах, мы носились по саду с воинственными криками, размахивая самодельными томагавками и пуская деревянные стрелы из луков. Наконечники для стрел мы делали из вара и даже из мягкой белой жести. Стреляли по мишеням, но отнюдь не друг в друга. Иногда между нами возникали и драки. Увы, но без драк огольцы в то время просто жить не могли. Игры играми, но без рыбалки и купания тоже нельзя было обойтись. На рыбалку ходили с братом. Левку оставляли дома - только одна обуза. Однако он всегда просился взять его поудить рыбу. Левку обычно брали с собой на реку родители, которые любили купаться вечером. Борис сделал ему из тальника удочку, и он азартно занимался ловлей, пока купались мать и отец.

Мы с Борисом накапывали луговых червей - красных и тонких, а бабушка замешивала нам тесто на яйце. Только-только поднималось солнце, она будит нас. До реки было недалеко. По Мало-Ивановской, потом по Проломной мы шли к Иртышу. Тогда он был могучим и полноводным. Теперешних островов не было. Удочки у нас двухкрючковые. Леса - волосяная. Закидушки метров по тридцать, не менее, с десятком крючков. Прямо у города ловились чебак, язь, корыш, окунь и даже иной раз крупная нельма. Пойманную рыбу мы насаживали на куканы. Как было хорошо! Висли над тихой водой стрекозы и мошкара. Пахло сыростью. В тиши плеснется крупная рыба, в сторону Замарайки со свистом пролетят утки. И опять тишина. Вот поплавок дернулся и резко пошел вглубь. Тащу, и в воздухе, сверкая всеми цветами радуги, повисает фунтовый окунь. Я никогда не выдерживаю рыбацкого правила не кричать. Ору:

- Борька! Гляди какой, язви его.

- Тише, дурило. Взбеленился, что ли?

А окунь уж бьется на песке, раскрывая перламутровые жабры. За такую невоздержанность брат давал мне подзатыльник. Обычно к обеду все кончалось, рыбу уже некуда было девать. И мы, довольные, с полными куканами отправлялись домой. Мария Федоровна вовсе не радовалась улову. Ворчала:

- Ишь, сколь принесли. Почисти-ка.

Зато на столе часто была уха и жареная рыба. В один из летних июньских дней мы всей семьей, кроме бабушки, направились на Иртыш. Было тихо и жарко. Листья тополей, сморенные зноем, не шевелились. Отец не любит жары и обычно обливается потом, лежа полуголым на кушетке или кровати. Но сегодня - особый день. Николай Корнилович будет обучать плаванию Левку - поучительное и интересное зрелище.

Находим небольшую тихую заводь. Я и братья раздеваемся. Отец тоже. Он огромен и толст. Белое тело под лучами солнца кажется еще белее. Отцовские черные трусы кажутся необъятными. Он лезет медленно в воду и, зайдя по грудь, окунается, потом плывет саженками легко и мощно, поднимая волну.

- Глафира, давай! Вода прекрасная, - басит он.

Мать раздевается до рубашки. А мы с Борькой уже плывем наперегонки. Левка прыгает вдоль берега, поднимая тучу брызг. Мать распустила волосы. Серые, чистые, они ниже пояса. Идет к воде и медленно погружается, на ходу поднимая рубашку, которую принимает отец. Она легко плывет, и волосы, как у русалки, скользят за ней. Через некоторое время она берет у мужа рубашку и начинает медленно надевать ее, одновременно подвигаясь к берегу. Наша мама... Глафира Матвеевна Васильева, урожденная Ржанникова. Дочь мелкого купца. Окончила в Павлодаре гимназию. Воплощение доброты и нежности. Ей тридцать девять лет. Она беспрекословно верна мужу и нам. В нас она души не чает и балует порой, как может. У нее красивый овал лица и серые глаза с затаенной печалью. Мать очень добра, у нее золотое сердце. Она любит Бога и крестится на каждый крест, обязательно подает нищему. Очень любит горячий, крепкий чай и сладости. Наша мама...

Отец стоит в воде и манит пальцем Левку:

- Лев, иди ко мне.

У брата исчезает все его озорство, и он несмело идет к родителю. Тот берет его на руки и шагает в глубину по грудь. Говорит строго:

- Я тебя сейчас опущу. Постарайся удержаться на воде. - И он почти бросает Левушку в воду. Тот отчаянно барахтается, поднимая брызги. А отец:

- Держись, Левка. Работай руками и ногами!

Но мальчик, глотая воду, погружается. Отец поднимает его. Левка фыркает, отплевывается, но не плачет. А мать переживает на берегу, хотя подобные сцены уже видела.

- Коля, нельзя же так... Что же это такое?..

Но Николай Корнилович неумолим. Он снова и снова бросает Левушку в воду.

Наконец вся эта процедура оканчивается, и брат выбегает на берег. Он прыгает на одной ноге, вытряхивая воду из ушей. Мы с Борькой смеемся и подбадриваем брата:

- Ты не торопись в воде, старайся держаться. Научишься плавать, мы тебя на рыбалку возьмем.

- Научусь, - неуверенно мямлит он. По его лицу не поймешь, где на нем вода, а где слезы.

Но ничего, пройдет время, и после нескольких таких уроков Левка будет плавать. Это-то мы знаем точно...

Дома нас ожидало приятное событие. В почтовом ящике письмо от старшего брата Павла. Мать, увидев его, засияла.

- Письмо от Пашеньки! - воскликнула радостно она.

 

Павел был ее любимцем, ее радостью. Я до этого не упоминал старшего брата, а теперь немного расскажу о нем. Он был старше меня на десять лет, и теперь ему шел девятнадцатый год. Он, окончив девятилетку в Павлодаре, уехал в двадцать шестом году во Владивосток поступать в университет. Но не поступил, и никто до сих пор не знает почему. Некоторое время он жил в общежитии университета. Подрабатывал в порту грузчиком с одним своим товарищем по несчастью. Но дело не в этом. Павел с малых лет писал стихи. Эти стихи для мальчика семнадцати лет были очень хороши, и Павел от них не отступился. Его начали печатать в газетах, в них он еще подрабатывал и репортажами. Прошлым годом прислал нам стихотворение «Бухта». Оно было одним из первых напечатанных. Тогда в конверте оказалась и фотокарточка, где юный поэт был запечатлен вместе с двумя друзьями. На головы накинуты мешки, и они улыбались. Радость матери тогда не имела конца. Ведь он так редко писал! Павел не очень-то любил писать письма. Потом он начал колесить по Дальнему Востоку, был во многих городах, много видел и даже работал на Ленских золотых приисках. Отец же к поэзии сына относился скептически. По его мнению, было бы гораздо лучше, если бы сын пошел по отцовским стопам или выучился бы на инженера или врача. Но брат уже твердо встал на дорогу поэзии, и тогда никто не знал, что он, через многие годы, станет великим поэтом России, хотя погибнет очень молодым.

* * *

В маленьком скверике, что возле Сибзавода, на телеграфном столбе укрепили большую черную тарелку - репродуктор. Около столба каждый день, особенно вечерами, собирается народ послушать радио. Многим мужикам и бабам совершенно непонятно, каким это образом из черной тарелки вдруг является голос и звучит музыка. Можно узнать, что делается во всей стране, и аж послушать Москву. Мы, огольцы, тоже слушаем, хотя мало что понимаем. А на улице пыльно и жарко. В пыли копошатся воробьи. Проедет мужик на телеге, промчится ли извозчик - и сразу встает пыль. И только когда начинается дождик, она исчезает, и вместо нее появляется грязь. Я и Левка, да и остальные мальчишки, любим сильные ливни. Хлещет теплый дождь, а мы носимся по лужам, полуголые и счастливые. Сверкнет молния, загрохочет гром - бежим в сад под защиту мокрых деревьев. А мать смотрит в окно и волнуется. Бабушка говорит, что ноне будет урожай на хлеб, потому что дожди сменяются благодатным теплом. Будут грибы и ягоды.

Борька уехал отдыхать с пионерами в Красноярку, а я ношусь по улицам и в саду в холщовых штанах, коричневый от загара и с цыпками на ногах. Бабушка часто вечерами мажет их мне сметаной. Левка, который уже здорово плавает, надоедает мне, зовет на Иртыш. Отец строго-настрого запретил ему быть на реке. Можно только со мной. А я мечтаю о пугаче и кино. В Омске я еще в кинематографе не был. И мне повезло. Обычно родители нас, детей, не брали, когда ехали по какому-нибудь поводу в центр. Или брали Бориса. Отец не любил таскаться с детьми по городу.

Утром, когда я встал с постели, мать сказала:

- Никуда далеко не бегай. Сегодня поедем в Любинск...

Я даже заплясал от восторга:

- Мама, а в кино... Мы сходим в кино?

- Не знаю, Витенька. Это как решит папа.

Но я знал, что отец едва ли это сделает. Он не особенно почитал кинематограф. Но все-таки странно, что отец согласился взять в город и меня...

День воскресный. В этот день всегда оживляется город, люди спешат в магазины, лавочки и увеселительные места. Ведь по стране шел тысяча девятьсот двадцать восьмой год. Расцвет НЭПа. Его последний год...

Мы выходим на Красный путь. Здесь на углу китайская лавочка, а рядом одноэтажный каменный «Церабкоп», куда я часто бегаю - купить папирос для отца или что-нибудь из продуктов. Китайских лавочек в Омске - великое множество. Они есть на каждой улице. Китайцы - народ торговый, сметливый и предприимчивый. Они ходят в синих блузах и узких брюках, завязанных у щиколотки. Они все почти с косами, быстры в движениях. Говорят тоже быстро и смешно. Озорники-огольцы дразнят их:

- Ходя, ходя, соли надо?

На такое обычно китаец отвечал:

- А тете Советска власть нада?

Но взрослые все же уважали их. Они были вежливо-услужливыми, всегда улыбались. В их лавочках можно было купить всякой всячины. Горожане не называли их по китайским именам. Называли русскими. Вася там или Ваня. Китайцы не обижались. Вася так Вася... Мы заходим в лавочку, и родители вежливо здороваются с китайцем. А он хорошо знает всех нас.

- Здрасте, Николая Кориловиса, здрасте, мадама.

Он суетится, улыбается щелочками глаз: желтоватое лицо становится радостным. В лавочке есть все что угодно. Булавки, китайские фонарики, халва, ириски. Полуаршинные конфеты с кисточками, обернутые цветной бумагой, висят под потолком. Они по пятаку штука, и их обычно покупают дети. Николай Корнилович покупает свои «Сафо», и мы идем ловить извозчика. И вот я снова, как тогда с Колькой, еду в пролетке. Но лошадь теперь серая в яблоках. Сижу между родителями в косоворотке с шелковистым пояском, на котором кисточки. На ногах новые сандалии. Отец в светлом и просторном чесучовом костюме и соломенной шляпе и тоже в сандалиях. Мать без шляпы. Высокая прическа с гребнями валом сверкает над головой. Я держу большую плетеную сумку для покупок. Плавно несет нас рысак. Мать, отвернувшись от мужа, тихо и быстро крестится на собор. Проезжаем театр, и подковы лошади цокают по булыжнику Любинского проспекта, который теперь называется улицей Ленина. Сколько лавок и магазинов! От тротуаров до верха они завешаны вывесками и рекламными щитами. Он пестроты даже рябит в глазах.

Мать беспокойно смотрит на мужа, а он трогает сзади кучера:

- К веранде.

Колеса шуршат по деревянному настилу железного моста. Проехав его, извозчик сворачивает вправо и останавливается перед рестораном «Мадейра». Слева покачивается на тихой воде Омки плавучая веранда. Николай Корнилович расплачивается с извозчиком, и мы по сходням с поручнями поднимаемся на веранду. Веранда напоминает мне паром или пароход. Буфет со стойкой под вид камбуза: висят красивые спасательные круги и якоря. Столики с белоснежными скатертями. Над каждым натянут полосатый зонтик-тент. Официанты - все в белом - мелькает между столиками. Вышколенные, вежливые и услужливые... Садимся за столик - и тут же возникает фигура в белом:

- Что угодно, товарищ?

Здесь уж родитель в своей тарелке. Он вопросительно смотрит на жену. Глафира Матвеевна говорит:

- Мне чая и пирожное. А ты, Витя?

- Мне тоже. Только чая не надо. Баварского кваса мне.

Отец улыбается и мать тоже. И официант улыбается.

Отец говорит:

 

- Тэкс-с... А мне полдюжины пива, ну и графинчик. Пару раков. Икорки красной и балычка....

- Слушаюсь, - гнется официант.

У отца лицо становится мягким и довольным. Хорошо поесть, выпить и закусить он любит. Я, как зачарованный, смотрю на официанта, идущего к нашему столику. Идет он быстро и блестящий поднос с бутылками держит одной рукой над головой. Через плечо - полотенце. Мне кажется невероятным такое. Как фокусник. У столика он как-то особо, с шиком, крутанул подносом, и тот оказался на столе. Бутылки распечатаны, кроме баварского. Розовые раки расставили клешни. Икра в красивой розетке. Официант ввинчивает штопор в пробку. Хлопок. Пена и дымок из горлышка. Я пил баварский. Отец снимает шляпу, вытирает платком вспотевшее лицо. Рыжеватые мелкие кудри тоже влажны, и он проводит по ним пухлой рукой. Потом принимается за пиво и закуску.

Я разделываюсь с квасом и пирожным. Мать помешивает ложечкой чай и аккуратно откусывает сладкое. Николай Корнилович посматривает на нее. В его глазах какое-то нетерпение.

- Глафира, может быть, вы прогуляетесь с Виктором по магазинам одни. Я что-то устал. Не переношу духоты.

Мать покорно склоняет голову. Это звучит, как приказ.

А я рад. С мамой хорошо, легко и просто, и мы с ней уходим с веранды. Конечно, отец попал в свою стихию, и матери это неприятно. Но она за долгую жизнь с Николаем Корниловичем привыкла ко многому...

Мы уже сворачивали на мост, когда на противоположном углу я увидел рекламный щит. На нем был изображен худой человек в цилиндре и с браунингом в руке. Другой рукой он держался за трос. И надпись большими красивыми буквами: «Кинематограф «Гигант». Спешите видеть. «Месс Менд»! Я дернул мать за руку, указывая на рекламу:

- Мама! Пойдем сходим в кино.

- Ты что выдумал?! Разве в жару ходят в кино? Нам надо пройтись по центру и сделать покупки. Кроме того, такое кино совершенно не для тебя.

- Мамочка, я еще ни разу не был... - заклянчил я.

- Перестань, Виктор.

Она решительно ступила на тротуар моста. Мы шли, и навстречу нам тоже шли люди. Женщины в глубоких модных шляпках, коротко подстриженные. Иные с косами или высокими прическами. Блузки плотно облегали талии. Некоторые были в коротких юбках, в элегантных чулках и лаковых туфлях. И мужчины - в пестрых, светлых и клетчатых пиджаках и самых разнообразных рубашках. Многие в шляпах и кепках, а иные без головного убора.

Сразу за мостом начались магазины, и я быстро забыл о кино. Сверкали на солнце витрины, и чего только на них и за ними не было! В Павлодаре я такого не видывал. А мать сразу повеселела: ей очень нравилось, как всякой женщине, ходить по магазинам. Заходим в мануфактурный магазин. Чего тут только нет! У стен красуются ткани, собранные в искусные складки: бархат, чесуча, куски китайского шелка, кашемир. Висят шали и полушалки, переливаясь всеми цветами радуги. Приказчики - одно загляденье. Все с проборами или чубами, в хороших жилетках или рубашках. Вежливо-заискивающе склоняются, взглядом примеряются, к кому как обратиться.

- Барышня-мадам, костюмчик первый сорт. Ему износу нету-с...

Ситец всех цветов. Восемь копеек аршин. Я, разинув рот, зачарованно смотрю, как приказчик отмеряет его, быстро орудуя аршином. И не уследишь. Мать тоже что-то купила и протянула приказчику червонец. Он расплылся в улыбке и стал давать сдачу.

Да, я помню эти нэпмановские червонцы. На белом поле его - крестьянин в сермяге, на груди лукошко с зерном. Сеятель. Знаю, что в те времена это были большие деньги.

А вот «Колбаса и копчености» и «Рыба» - висят коричневые окорока и колбасы. На больших подносах - корейка, грудинка, шпик. У приказчиков - длинные, узкие и острые ножи. Для вас содеют что душе угодно. Ловко нарежут колбаски, завернут в пергамент и завяжут шпагатом. Здесь можно купить обрезков копченой колбасы. Десять копеек фунт. Это - для несостоятельных граждан. На другой стороне прилавок с рыбной снедью. Балыки осетровые, севрюжьи, белужьи, нельмовые. Розовая красуется семга - самая дорогая рыба. Фунт - пятьдесят копеек. А кондитерские! Здесь мальчишке или девчонке вообще можно бьшо сойти с ума. Торты и пирожные самые разные. И названия мудреные. И конфет - прорва. От дешевых, с кисточками, до самых дорогих - ромовых. Тянучки, ирис, мармелад, пастила и халва. Монпансье в малых и больших железных коробочках. На рубль можно было купить целую гору конфет. Я до сих пор удивляюсь тому, что китайский чай продавали не только в пачках, но и в жестяных красивых коробках с двумя крышками притом. А в такой коробочке было всего четверть фунта чая.

Я скажу о некоторых ценах в Омске того времени, которые я еще помню. Фунт масла стоил тридцать копеек. Мясо - четыре, пять копеек, а мука-крупчатка высшего сорта - пятьдесят. Воз сена на сенном рынке - девяносто копеек! Сажень дров - чуть больше рубля. Отец иногда посылал нас, детей, в монополку за водкой. Это тогда не возбранялось. Бутылка ее (красноголовая) стоила около восьмидесяти копеек, а белоголовка - один рубль две копейки. Были полушки - полкопейки. Но это тоже были деньги. Дело в том, что в то время деньги были отоварены на сто процентов. Правда, заработать их было непросто. Были безработные, были бедные и нищие. Беспризорные еще попадались. Но страна в целом жила в достатке, и простые люди не особенно-то думали о завтрашнем дне...

Наконец, уставшие от ходьбы по магазинам, мы по лестнице поднялись наверх и направились к театру. Полную сумку мы несли вдвоем. Взяли извозчика и покатили домой.

И вот, наконец, приехал Павел. В те годы я был мал, но все помню его. Он подкатил с матерью на извозчике к школе. Мать, получив от сына телеграмму, конечно же, волновалась и не могла не поехать встречать его на вокзал. Мы, огольцы, как раз носились, играя, по школьному саду. Я вдруг услышал его громкий и звонкий голос:

- Витька, ко мне!

Я моментально остановился и увидел брата. Он стоял рядом с Глафирой Матвеевной в светлой расшитой полотняной рубашке, в светлых брюках, с чемоданом в руке. Через другую был перекинут светлый пиджак. Мать счастливо улыбалась, глядя на сына. Я подлетел к брату, вспотевший и испачканный. Павел весело засмеялся и протянул руку.

- Давай краба.

Рука у него была небольшая и сильная. Я сморщился от боли, а он снова засмеялся. Мать ласково сказала:

- Не заигрывайся, не забудь, что Паша приехал.

 

Конечно, я был рад, что он приехал, но там, за штакетником сада, шла игра, а мои товарищи из-за зелени во все глаза смотрели на Павла.

Мать с сыном направились к дому, а я снова ринулся в сад.

Среднего роста, худощавый и гибкий, Павел сразу же своей внешностью отличился от других. Прекрасный овал лица; густые светло-русые кудри - кольцо в кольцо - делали его похожим на Пушкина. Большие серые глаза с каким-то синим отливом и густыми ресницами придавали ему особую выразительность. Высокий светлый лоб и красивый правильный нос с широкими крыльями ноздрей дополняли все это.

Но по натуре своей он был весьма противоречив. В нем было заложено доброе и нежное начало матери и в то же время упорство, раздражительность и даже какая-то жестокая вспыльчивость отца. Он не любил возражений, если они ему казались несправедливыми. Самой несправедливости и лицемерия не терпел. Был самоуверен и всякий раз правду говорил в глаза, да еще с насмешкой. От малейшей нетактичности собеседника мог впасть в ярость. Но и остывал быстро. Долго обиды не таил. Его слабостью были женщины, а их слабостью - он. Я это неоднократно наблюдал. Устоять против такого парня-красавца, да еще поэта, да еще фантазера и красноречивца, слабый пол обычно не мог... Конечно, он не был лишен греховодности в силу своей взвинченности и энергии. Выкидывал разные фортели, иногда хулиганил и пил: безгрешных людей не бывает. Но все это с лихвой оправдалось позже золотой глыбой его поэзии.

Павел гостил у нас все лето, но день его приезда мне все же запомнился. Стол был накрыт, как и подобало в те времена. Во главе стола восседал, как дуб, отец, рыжеволосый и властный. Когда раздавался его бас, все голоса были неслышимы. Павел порой в разговоре возражал Николаю Корниловичу. Тогда родитель рокотал:

- Сиди, сукин сын, и слушай. Тоже мне - поэт...

И Павел с остальными слушал, хотя, может быть, ему было обидно в душе. Он не боялся никого на свете. Трепетал только перед отцом. Бабушка хлопотала возле стола, а мать, счастливая и встревоженная, то улыбалась, то трепетала, поглядывая то на мужа, то на любимого сына. Павел читал стихи. Да еще как! Я до сих пор не слышал, чтоб поэт так читал свои стихи. Отец слушал сурово и молча. Мать восторженно, а мы, дети и бабушка, разинув от удивления рты. Николай Корнилович просил сына сдержанно:

- А ну-ка давай «Бухту».

И Павел проникновенно начинал:

Бухта тихая до дна напоена

Лунными, иглистыми лучами,

И от этого, мне кажется, она

Вздрагивает синими плечами.

Я долго этого не выдерживал, потому что слипались от усталости глаза. Побегай-ка целый день... Бухался на кровать. А Левушка уже давно спал. С приездом брата наша школьная квартира оживилась. Особенно вечерами, когда приходил Павел. Он заражал всех, даже отца, своим веселым духом. Днями он шастал по товарищам, встречался с местными поэтами. В газете «Рабочий путь» стали появляться его стихи. Писал он обычно ночами, а утром с энтузиазмом читал новые стихи родителям. Хвастаясь, говорил:

- Придет время, завоюю Москву, сами убедитесь.

Иногда он вмешивался в наши детские игры. Как-то зашел в сад и озорно закричал:

- А ну ко мне, соловьи-разбойники!

Мы сбились возле него в кучу. Он оглядел нас быстрым взглядом и полез в карман. Вытащил несколько серебряных и медных монет:

- Поиграем?

Мы недоуменно глядели на него.

- Условия просты. Вы все - за ворота, а я вот это прячу здесь, - и он топнул ногой, - кто найдет денежку - тот счастливчик!

Мы убежали за школьные ворота, а он стал прятать монеты где попало под листьями, на сучках, между корней деревьев. С азартом мы кинулись их искать, а он сидел на лавочке и хохотал.

.. .Да, это было очень давно. Но это был светлый миг, кусочек моего детства. Все было просто и понятно. Люди жили, как надо, и они были просты и естественны. Так же, как и сама жизнь...

Одни жили хорошо, другие - неважно. Но все было, не было только угнетенности и злобы во взглядах, как теперь. Верили в Бога, в приметы, в домовых и леших. Надо было во что-то верить, иначе человек перестает быть человеком...

Но вскоре все это кончилось. Где-то далеко, в Москве, зашевелился кровавый сатана, и наступило страшное время, которое продолжалось до недавних пор...

Нашу семью постигла трагедия. В 1937 году Павел был арестован, зверски пытан и расстрелян в Москве. Мать умерла в деревне, а отца расстреляли. Борис умер от туберкулеза двадцати трех лет, а Лева погиб на фронте в сорок втором.

Ну а я? Я еще жив. Прошел фронт и сталинские лагеря на Северо-Западном Урале. Но мне вдруг захотелось вспомнить один лишь миг своего детства. Ослепительный миг...

1992, 2001

Васильев Виктор