СЫН ПРИШЁЛ…

 

День выдался скверный, а вечер и того хуже, потому что неожиданно посыпался с июльского неба нудный, как поздней осенью, дождь, а дождей, особенно таких, Бухов не любил. Ему всегда казалось, что в невесёлой его жизни виноват дождь. Именно в дождь, только весенний, проливной, укрывшись от него под козырьком кинотеатра, он и познакомился с будущей женой. И ушла она от него, как ни странно, тоже в дождь, оставив на столе враз опустевшей комнаты маловразумительную записку. Вместе с вещами прихватила она и сына, его Серёжу, тогда ещё шестилетнего.

«Сейчас, – прикинул Бухов, – ему шестнадцать».

Был вечер, не очень поздний, но, казалось, Омск уже покрыла ночь, потому что дождь загнал всех под крыши, улицы опустели, а зажигать фонари ещё не наступил срок. Бухов шёл по улицам, сунув руки в карманы плаща. Плащ был старый, а дала его девчушка-подсобница, днём опрокинувшая с тележки набор. Вот почему день и оказался скверным. Девчушка, конечно, не хотела оплошать, но тележка споткнулась, точно ей подножку подставили, набор ухнул, и посыпались, глухо тукая, литеры, и закричал, схватившись за голову, невзрачный тип из областного отделения партии «Россия превыше всего!», отвечающий за выпуск брошюры, прославляющей её лидера накануне очередных выборов в Государственную думу, а все типографские будто окаменели, застыв в различных позах, как в заключительной сцене гоголевского «Ревизора». Спокойно улыбался с клише лишь партийный лидер. Клише упало прямо под ноги Бухову. Он поднял его и молча пошёл к линотиписткам. Линотипистки повздыхали, поохали, а мастер Крюкова, давно к Бухову неравнодушная, пряча глаза, сказала:

- Что ж, девочки, ничего не попишешь, нам без этого заказа опять, как в прошлом месяце, зарплаты не видать, будем набирать повтор, – и принялась разносить по линотипам листки с текстом будущей брошюры, уже было спрятанным в папку с надписью «Готовая продукция». Типография, совсем недавно, казалось всем, процветающая, теперь, в пору повальной компьютеризации, дышала на ладан. Заменить допотопное оборудование на электронное у типографии не было средств… Бухов благодарно поклонился Крюковой и, не замечая ответственного за издание брошюры, вернулся к своему верстальному столу. К концу смены новый набор благополучно укатил в печатный цех, а вскоре и подошла эта девчушка-подсобница, работающая в типографии, оказывается, первый день, и сказала, протягивая невесть где добытый плащ из толстого брезента:

- Наденьте, пожалуйста. На улице дождь.

И Бухов, чтобы не обидеть отказом девчушку, голос которой ещё срывался после не столь давней промашки, облачился в грубую одёжку, сунул руки в карманы и, похожий со спины на полевого объездчика, вышел из типографии в дождь, под низко нависшие тучи.

Теперь Бухов подходил уже к дому.

Дом его, смахивающий на лесную сторожку, приткнулся у горбатого моста через Омь, скатываясь северной стеной к речному обрыву. Его намеревались снести ещё при Советской власти, не раз приходили из райисполкома и инвентаризационного бюро, предупреждая о сносе и о том, что никого более на эту площадь прописывать нельзя, а как страна повалилась, обзаведясь затем новой администрацией, о сносе все забыли, и это не очень печалило Бухова, потому что он привык к своему неказистому жилью. Здесь Бухов родился, вырос, здесь умерла его мать, и отсюда жена увезла сына, его Серёжу, которого он не видел вот уже десять лет.

Бухов толкнул калитку и, нашарив ключ в кармане пиджака, ступил на покосившееся крыльцо. Тут-то его и окликнули из темноты грубоватым, но явно ещё не мужским, ломающимся голосом. Бухов оглянулся на оклик, но ничего и никого поначалу не увидел, поскольку сумерки уже сгустились, хотя до полуночи была ещё пропасть времени. Он не испугался, было просто неприятно, что его видят, а он словно слепой, и пришлось спросить:

- Кто здесь? – а спросив, тотчас углядел неровный огонёк сигареты или папиросы, после чего проступил и силуэт курящего.

- Я, – шагнул к нему курящий и глубоко затянулся, отчего разгоревшийся огонёк осветил на мгновение его лицо. Лицо было обыкновенное, мальчишеское, безусое, разве что несколько скуластое и широковатое. Затем огонёк затлел, силуэт стал плотнее, но ничуть не рельефнее. Просто на тёмном фоне более тёмное пятно.

- Ну? – сказал Бухов.

- Ты, что ли, Бухов будешь? – спросил незнакомец.

Окурок, описав дугу, шлёпнулся, зашипев, на мокрую землю.

- Ну! – повторил Бухов, теперь уже утвердительно.

- И я – Бухов, – сказали из темноты.

- Ясно, – проговорил Бухов, не ощутив ни волнения, ни удивления, хотя раньше часто представлял, как он встретится с сыном, какие испытает при встрече чувства, как, немедленно признав его, обнимет молча за плечи. Родная кровь, верил он, всегда заговорит, откликнется. И вот откликнулась – непридуманной пустотой или даже равнодушием. И пальцы не дрожали, не было в пальцах тремора, как называла это дрожание бывшая жена, и ключ с первого раза попал в замочную скважину.

- Входи, – распахнув дверь, пригласил Бухов.

Огонёк не обманул – и в комнате, при полном свете, лицо сына оказалось точно таким, каким было выхвачено из темноты, только вот глаза, определил Бухов, были буховскими – серые и по-русски широко распахнутые. Всем же остальным сын выдался в мать, а Ольга была пусть и не чистых, но татарских кровей, отец её и по сей день, наверное, гоняет под Семипалатинском табуны, прикрывая бритую голову от летнего зноя или зимнего холода всё тем же рыжим лисьим малахаем. Бухов видел тестя лишь однажды, но запомнил крепко, особенно его слова, какими он встретил незваных гостей и тут же выпроводил за порог, не дав даже передохнуть с дороги:

- Мы, Алмакаи, такие: отрезанный ломоть не жуём…

Под отрезанным ломтем, думается, он подразумевал дочь, а может, и её мать, с которой расстался в незапамятные времена неизвестно по какой причине. Тёща насчёт разрыва с мужем не распространялась, говорила: дело, мол, житейское, разбежались – и разбежались, не первые и не последние в этой жизни. Бухов только и знал, что Ольге тогда едва минул годик.

- Я же говорила, что не примет, – сказала Ольга, когда они подались обратно к станции, не привеченные её отцом, на что он, помнится, ответил:

- Видно, здорово твоя мать ему насолила…

Тогда Ольга была уже третий месяц тяжела сыном, его Серёжей, а уговорил её съездить к отцу он, Бухов, выросший без отца и потому пожелавший обрести его позже пусть и в лице тестя. А может, он настоял на поездке в казахские степи назло тёще, бабе ухватистой, злой и несправедливой, с которой они не поладили с первого дня знакомства.

- Ты несправедлив к маме, – говорила, бывало, Ольга, и он, возможно, согласился бы с ней, если бы не знал, что после мужа-татарина тёща не ужилась ещё с тремя мужьями, доведя последнего до сумасшедшего дома. Тот, правда, задержался в психушке недолго, но в семью не вернулся. От него-то и остались у Ольги два брата по матери, а жил он, насколько было известно Бухову, на севере области, в Тевризском районе, откуда исправно слал сыновьям-погодкам деньги и куда ездили они летом отдохнуть на Иртыше.

- Выходит, – взрывался Бухов, вспомнив о тёщиных мужьях, – и они были к ней несправедливы?! С мужем жить – не лифт вверх-вниз гонять!

Тёща, которая, похоже, и коня бы сумела на скаку остановить, на его взгляд, была бездельницей. Отменно здоровая, она работала лифтёршей – отдежурив день, два она отдыхала от таких трудов тяжких. За эти два дня она и допекала Бухова, распоряжаясь, приехав ни свет ни заря, их жизнью. Всё было не по ней – и как Бухов пелёнки моет, и как суп варит, и как сына, его Серёжу, нянчит, пока Ольга на занятиях.

- А вы покажите, как надо! – не выдерживал иногда Бухов несправедливых попрёков, наставлений и замечаний, и тогда тёща, оскорбившись, исчезала, перехватывала бог знает где дочь, наговаривала на зятя, и Ольга возвращалась домой заплаканной: «Опять маме нахамил!..» И когда, разом пустив в распыл шесть лет супружества, Ольга ушла, Бухов винил не столько жену, сколько её мать. Она и теперь неприятно вспомнилась ему, именно её нагловатые интонации прозвучали в голосе сына, когда он спросил: «Ты, что ли, Бухов будешь?»

- Чаю попьём? – спросил Бухов, незаметно разглядывая сына и не зная, как ему вести себя с ним. Как ни крути, а всё-таки между ними пролёг пустырь в десять лет.

- Можно, – настороженно сказал Серёжа, и Бухов включил плитку, поставил чайник и лишь после этого обнаружил, что забыл снять плащ. «Значит, всё же волнуюсь», – автоматически отметил он, но такой анализ собственного состояния только его расстроил, вновь накатила странная раздвоенность, какую он впервые испытал после ухода жены. Один Бухов ставил на плитку греть чайник, снимал плащ, разговаривал, а другой посматривал за его действиями со стороны, размышляя, что будет дальше.

- Садись, – предложил Бухов сыну, опускаясь на табуретку, и сын, его Серёжа, присел напротив, положил локоть на стол и тут же его убрал, заметив взгляд отца, а сердце Бухова остро кольнула жалость – на Серёжином рукаве топорщилась неумелая заплатка. «А ведь взрослый уже парень, – подумал он. – Взрослый ведь. Как же она – и заплатка? И курит!».

- Давно куришь? – спросил он уже вслух.

- Нет, это я так, – ответил Серёжа.

- Мать знает?

- Нет, – мотнул он головой.

- Воротник-то опусти, – сказал Бухов, и сын послушно опустил воротник пиджака. – А лучше вовсе сними. Промок ведь, наверное…

- Нет, не успел, – смутился Серёжа. – Я под навесом стоял, – пояснил он, и тут только до Бухова дошло, что сын пришёл не просто так, никто не приходит просто так после десятилетней разлуки, особенно на ночь глядя, должно быть, что-то случилось, и на этот раз сердце Бухова сжалось в дурном предчувствии. Об Ольге он не подумал, она была не из той породы женщин, с которыми может что-то случиться помимо их воли, жизнь же тёщи никогда его не волновала, выходило, произошло что-то с сыном, его Серёжей, иначе зачем бы он пришёл, если прежде никогда не напоминал о своём существовании, как, впрочем, и он ему, Бухов.

- Что-нибудь… – начал Бухов.

- Чайник кипит, – сказал Серёжа.

Вода в чайнике и вправду закипела.

Бухов обварил заварник, залил кипятком остатки цейлонского, подумав, досыпал грузинского, и аромат, поплывший по комнате, немного взбодрил. Бухов всегда был неравнодушен к крепкому, хорошему, пахучему чаю. Эту его слабость знали все друзья и знакомые, знала её и Ольга, и однажды, будучи в Новосибирске на специализации, сделала ему царский подарок, прислав посылку с настоящим «ахмадом» – тогда сказочно дефицитным. В посылке он насчитал пятьдесят упаковок. «Выходит, тогда ещё любила», – некстати и запоздало подумал Бухов, потому что, вернувшись с учёбы, ровно через месяц Ольга его и оставила. Забрав всё, что можно было забрать, чай она всё же не унесла. Случайно это получилось, нарочно ли она так сделала, но тогда Бухова взбесил картонный ящик с пачками чая, выставленный на середину обобранной комнаты, и он, чуть не выломав плиту, затолкал его целиком в печь, а затем сжёг, и ещё долго потом держался в доме запах чайной плантации.

- Тебе с сахаром? – спросил Бухов.

- Я сам, – ответил Серёжа, взяв ложечку. Бухов уловил, что сын хоть и исподлобья, но внимательно изучает его жильё. – Ты один живёшь? – внезапно спросил он.

«А, вот он что!» – подумал Бухов и кивнул: да, мол, один.

- Всегда?

- Нет. Шесть лет жил с твоей матерью и с тобой. С тобой, – уточнил, – чуть меньше…

- Я помню, – сказал сын. – Но я спрашиваю о потом.

- По-разному, – дипломатично сказал Бухов. Его едва не до слёз тронуло Серёжино «помню», он тотчас поверил, что сын не солгал, что он действительно помнил, пусть и немногое, из той, прежней его и своей жизни, потому что и сам Бухов помнил отца, в чём до самой смерти сомневалась мать. «Ты это выдумал, Толя, – печально разубеждала она. – Когда отца не стало, тебе было всего семь лет…»

- «По-разному» – это как? – Теперь сын, его Серёжа, глаз не прятал, смотрел прямо, серьёзно, точно ответ мог что-то изменить, переделать или вернуть.

И Бухов не стал юлить.

- Ты уже взрослый, – сказал он. – Должен понимать.

- А теперь как?

- Что – теперь?

- Теперь как живёшь? Тоже по-разному?

- Теперь? – усмехнулся Бухов, вспомнив ищущие взгляды мастера Крюковой, и всё-таки уклонился от прямого ответа. – Теперь я старый. Мне уже сорок.

- Мама на год старше, – задумался Серёжа.

- Да, она на год старше, – подтвердил Бухов. – Девятого января сороковник разменяла, – невольно вырвалось у него, и сын удивлённо вскинул глаза. – Не удивляйся, – понял его Бухов. – День рождения твоей матери очень просто запомнить. Начало первой русской революции помнишь? «Кровавое воскресенье»? Так вот, оно случилось именно девятого января. Одна тысяча девятьсот пятый год, поп Гапон, крестный ход к царю, войска у Зимнего, расстрел колонны… Мы так и не сумели вырваться с твоей матерью в Ленинград, хотя очень хотели. То ты был мал, то денег не было, то времени… Теперь Ленинграда нет – Санкт-Петербург…

Прошлое как бы ворвалось в настоящее. Или, наоборот, настоящее скатилось в прошлое.

Тогда им действительно было не до поездок, хотя кое-куда съездить они всё же умудрились. Сразу после свадьбы, не забылось, в дом отдыха, в Чернолученский, жили в коттедже среди соснового бора, почти на берегу Иртыша, и все двенадцать дней отдыха не по-августовски грело солнце, и Ольга выходила из воды, как Афродита, облитая солнцем и влагой, и он брал её на руки, не очень-то лёгкую, но приятней этой тяжести Бухову так и не довелось изведать. А через пару лет, теперь уже весной, Ольга как раз заканчивала институт, вырвались на неделю в Москву, чтобы истратить с трудом накопленные деньги, и друг Бухова, журналист, каким-то чудом перебравшийся в столицу, водил их по музеям и лучшим ресторанам, а его жена, коренная москвичка, – по магазинам, после чего страшно гудели ноги и ныли плечи.

- Глупый ты, Бухов, – сказала Ольга в одну из московских ночей, – жена твоего друга и есть то чудо, какое позволило ему перебраться из Омска в Москву… Нам бы такую квартиру! – вздохнула она.

Ольга всегда мечтала жить богато и красиво, а тогда они имели то, что имели. Когда они поженились, Ольга только-только переступила на третий курс педагогического, не бросила институт и потом, когда родила сына, его Серёжу, да и Бухов не позволил бы, переможемся, говорил он, и работал в типографии только ночами, чтобы было кому днём водиться с сыном, потому что нянька была им не по карману, а тёща нянькаться и не предлагала.

- Вот получу диплом… – строила планы Ольга, но и когда получила его, мало что изменилось в их семейной жизни. Ольга работала днями, он по-прежнему в ночную, а в ясли-сад Серёжу отдавать опасались, потому что он часто болел.

- Вот пойдёт в школу… – говорила Ольга.

В школу Серёжа пошёл без Бухова.

- Слушай, – спросил Бухов, – ты сейчас в десятом?

- Я сейчас на каникулах, – сказал сын. – Я второй год уже в колледже учусь. В химико-механическом. На технологии нефти и газа.

- Вот как! – поразился Бухов.

Сын повторял его путь. Бухов тоже когда-то учился в этом же учебном заведении, тогда, правда, именуемом техникумом, а не колледжем, на том же отделении, да недолго, всего один семестр, потому что внезапно умерла мать, а жить надо было и без неё, пришлось идти работать, и, если честно, он ни разу не пожалел, что оставил техникум – Бухову всегда был противен запах нефти и газа: точно тухлые яйца разбили. В типографии пахло жизнью…

- Ты что? – заметил его смятение сын.

- Понимаешь, я тоже в твоём техникуме учился, сразу после восьмилетки. Мне не понравилось. А тебе как?

- Я учусь в колледже, – напомнил сын.

- Ну, в колледже, – не стал перечить Бухов. – И как тебе в нём?

- Нормально, – пожал Серёжа плечами.

- Ты пей чай-то…

- Я пью…

«Господи, да что всё-таки случилось?» – вновь спохватился Бухов, уловив в глазах сына, его Серёжи, тоску. И чашка дрогнула в его руке, пролилась.

- Знаешь, – сказал вдруг сын, – я, пожалуй, пойду.

Теперь в его голосе Бухов обнаружил интонации Ольги. Даже слово «пожалуй» было из лексикона бывшей жены, Ольга обожала ещё одно, часто повторяемое – «положим».

- Бухов, – сказала она, когда он примчался к ней в школу после её ухода, – положим, я вернусь, а что дальше?

- Жить будем, – тускло отвечал он, не понимая причины разрыва.

- Зачем?

- Как – зачем? Мы ведь жили, и жили неплохо.

- Плохо мы жили, Бухов, – сказала она. – Тебя, положим, такая жизнь устраивала, а я так больше не могу.

- А как ты можешь и хочешь? – затеплилась в нём надежда. Бухов готов был принять любые её условия, лишь бы она вернулась, лишь бы он знал, что дома всегда ждёт сын, его Серёжа.

- Ты так не сможешь, – сказала она. – Ты простофиля, Бухов.

- Я не буду простофилей, – ухватился Бухов за слово, по-прежнему не понимая, что не устраивало Ольгу в её жизни с ним. – Я не буду…

- Глупый ты, Бухов, – усмехнулась Ольга. – Простофилями рождаются, их уже не переделаешь. Ты как был метранпажем, так им и останешься. Только звучит красиво, а… – И махнула рукой: – О чём тут говорить!

- А как же Серёжа?! – ужаснулся Бухов.

- К сыну можешь приходить, – ответила она равнодушно, но когда он пришёл, дверь ему не открыли, не открыли и в другой раз, а на третий Бухова забрали в милицию.

- Что ж вы так: к сыну – и всегда пьяный? – сказал дежурный милицейский капитан с усталыми глазами. – Дебоширите, понимаете.

- Да не пьяный я. И не дебоширил…

- В дверь ломились…

- Не ломился, – перечил Бухов, потому что и вправду не ломился, лишь нажимал беспрерывно на кнопку звонка, надеясь хоть звонком заглушить грязные и обидные выкрики тёщи из-за двери. «Мужлан! – орала она. – Да ты моей дочери и ногтя не стоишь! У ней не тебе пара есть – профессор! – И пугала: – А сыны из армии вернутся – шею тебе сломают, раззвонившемуся!»

Отслужив, братья Ольги домой не вернулись, должно быть, решив быть подальше от склочной матери…

- Не ломились, утверждаете, а в заявлении ясно написано – ломились и дебоширили. И предыдущие числа, помимо нынешнего, указаны – в какие именно хулиганили, – устало говорил капитан.

- Кем написано? – вскинулся Бухов. Он не верил, что в милицию его сдала жена, как не верил и в профессора, потому что не мог человек, шесть лет проживший рядом и вместе с другим, с кем делились радости и беды, так поступить, подобное предательство просто невозможно было осознать.

- Женой вашей ушедшей написано, вот, смотрите, – показал капитан заявление.

Обмануться было нельзя – и почерк, и подпись были Ольгины.

- Как же так? – растерялся Бухов. – Я ведь даже её не видел…

- Не знаю, – сказал капитан по-прежнему устало. – Сам бы хотел знать, – теперь уже вроде как бы для себя добавил он и поднялся. – А совет вам дать могу, такой совет: не ходите вы туда, тем более выпив. Не кончится это добром, поверьте. А насчёт сына в суд подайте – суд определит место встреч и дни. Или в отдел опеки гороно… Иначе в следующий раз я вынужден буду принять меры…

В суд Бухов не подал, он даже на развод не ходил, отослал лишь повестку, написав в ней, что на развод согласен, хотя в душе согласен не был, а пойти не позволила гордость, потому что после заявления жены в милицию он поверил в профессора, которому, конечно же, не пара. Позже, правда, засомневался – зачем Ольге его скудные алименты, если есть профессор, но тут же укорил себя: «Это же сыну…»

Как прошли те самые трудные первые полгода без жены и сына, Бухов помнил теперь смутно, знал лишь, что прошли они скверно, но к новой жизни он всё-таки выкарабкаться смог, и она потянулась, эта новая жизнь, как нудно моросящий осенний дождик. Только изредка светлело над ним небо, но удержать этот свет стремления не было. Второй Афродиты, облитой солнцем и влагой, ему не повстречалось, а первую в конце концов затянуло пеной, и далеко не морской, из какой, если верить мифу, она и родилась. Оставался сын, во встречу с которым Бухов верил, пусть и не искал её, и встреча случилась, и пустырь сроком в десять лет оказался за его спиной.

- Пожалуй, я пойду, – повторил сын.

- Может, всё-таки останешься? – выдавил Бухов. Ему очень хотелось узнать, что привело Серёжу к нему, но спросить напрямую язык не поворачивался, стыдно отчего-то спрашивать было, он боялся, что оскорбит расспросами Серёжу, а если сын оскорбится, пугался, – сын пропадёт навсегда, уже безвозвратно. Окольных же разговоров Бухов вести не умел. И всё же сделал ещё одну попытку.

- Может, тебе нужно что? – спросил он.

- Нет, ничего, спасибо, – отозвался сын уже с порога, и тихо прикрылась за ним дверь, и глухо стукнула другая, в сенках, и всё – лишь чашка с недопитым чаем напоминала ещё о нём. «Даже чай не допил», – горько подумал Бухов, вновь раздваиваясь.

- Что же ты? – укоризненно спросил двойник. – Ведь к тебе сын пришёл! Сын…

- Серёжа! – рванулся Бухов к двери.

Дождь сыпал по-прежнему, но уже не отвесно, а наискось, потому что задул от Оми ветер, а ветер Бухов любил, тот очищал небо, потому и ощутил его мгновенно, едва оказался в ограде. Ветер, должно быть, и подтолкнул его к сыну.

Серёжа стоял у калитки и плакал. То, что он плакал, Бухов не увидел и не услышал, он просто почувствовал, что сын плачет, заговорила, наконец, родная кровь, в зов которой Бухов верил всегда, но это не обрадовало его, а напугало. Теперь он точно знал, что сын пришёл, отыскал его не ради любопытства, с ним что-то случилось – и непременно страшное, ужасное, но, видимо, поправимое, если Серёжа вспомнил об отце.

- Серёжа, – тихо сказал Бухов, – я слушаю тебя, Серёжа…

Сын, его Серёжа, молчал, плача, и тогда Бухов обнял его за плечи, прижал к себе, такого большого и маленького одновременно, похожего и непохожего на него.

- Мама, – сказал сын, его Серёжа. – Мама в больнице. У неё операция завтра, и сестрёнка заболела, она ещё не ходит, а бабка нас бросила, как дядя Вова от мамы ушёл, а мне больше не к кому, и бежать уже надо – соседка только до двенадцати согласилась посидеть… Я тебя сразу нашёл, я всегда помнил, где мы жили, а тебя всё не было, а сестрёнка с соседкой, ей нельзя одной, а скоро двенадцать, и температуру никак не могу сбить…

- Успеем – сказал Бухов. – Мы ещё до двенадцати успеем, Серёжа. И вообще…

Что скрывалось за этим «вообще», Бухов, спроси его, точно объяснить бы не сумел, но зато теперь он знал определённо, что период затяжных дождей для него кончился.

Когда к отцу возвращается сын – это уже навсегда.

Березовский Николай