ОЖИДАНИЕ

 

Когда мне худо и одиноко, я подхожу к окну. Почему-то чаще всего это случается в праздники. Окно — не замочная скважина, из него видно широко и далеко, но ощущение, что ты подглядываешь, тревожит. Потому что я обозреваю не пространство, уходящее к горизонту, а то, что близко, сразу за окном — под ним и чуть дальше, за дорогой, к которой, кажется мне, дома противоположной стороны улицы придвинуты ближе, чем с моей, хотя, конечно, это обман зрения. Дорога пролегает точно посередине улицы, я проверял, и что моя её часть, что противоположная, — почти близняшки. Всё, как у Блока: «Ночь, улица, фонарь, аптека», — а «почти» потому, поскольку вместо аптеки — остановка общественного транспорта. Я смотрю поперёк улицы, а вдоль не смотрю, потому что смотреть вдоль, как шаг влево, шаг вправо — считается побегом. А бежать мне не хочется или я боюсь бежать, а смотреть, пусть и тревожно, прямо перед собой не боюсь, а если сделается вдруг страшно, то можно просто отступить от окна вглубь комнаты, совмещающей спальню с залом. Из кухни, где второе окно квартиры, так вольно не отступишь — мала кухня, и жена, постоянно в ней хлопочущая, мешает, да и не видно в кухонное окно ничего из-за забранного решёткой балкона, а выходить на балкон зимой — не климат. И летом не тянет — из-за решётки. Не тюрьма же, в самом деле, мой дом...

На остановке мается парнишка. В нетерпении, как бы поджидая автобус. Но автобусы подъезжают и уезжают, а он остаётся. Сначала подумалось, по причине их заполненности под завязку. В общественный транспорт и в будни не пробьёшься, а в новогодний вечер и подавно. Однако, если сильно постараться, втолкать себя можно, разогреешься заодно, а парнишка мается на остановке с шести вечера и, должно быть, здорово заколел. Пальто на нём, видно даже издалека, старенькое, рукава коротки, руки не в варежках или перчатках, и ботинки на ногах совсем не зимние. Но ветра, к счастью, нет, иначе бы он в тридцатиградусный мороз давно бы уже превратился в сосульку.

На улице сделалось совсем темно, отчего ярче, кажется, разгорелись фонари, и мне хорошо видно из окна второго этажа парнишку, пропускающего и пропускающего автобусы. Теперь бы и полный идиот осознал, что он и не стремится куда-то уехать. Салоны автобусов уже полупусты, и, освещённые в темноте изнутри, как бы вдавливают силуэты редко сидящих людей в полузамёрзшие стёкла. В любой из автобусов можно не только совершенно свободно войти, но и плюхнуться, не вынимая рук из карманов пальто или шубы, на облюбованное место. А парнишка не входит и не плюхается. Он явно кого-то ждёт, окончательно понимаю я. Или встречает, что, впрочем, одно и то же. Это очевидно ещё и по тому, как он всматривается, выбегая из «кармана» остановки на проезжую часть дороги, туда, откуда должен подъехать очередной автобус.

А автобусы подкатывают всё реже и реже. Жена начинает уже накрывать новогодний стол, и до Нового года, показывают часы над столом, остаётся ровно час. По местному, конечно, времени, а на Камчатке, скажем, его уже встретили, а в Москве встретят через три часа после того, как встретим мы — я и жена. Жена хлопочет, накрывая стол, ей не до водителей общественного транспорта, а они — тоже люди. Многие, наверное, уже поставили в тёплые гаражи свои машины, досрочно, сославшись на поломку, отметившись в диспетчерской. Другие съехали с маршрута самовольно, чтобы по-человечески встретить новогодье в семье. Да и самые дисциплинированные, каких всегда меньшинство, едва ли дотянут на трассе до полуночи. Я это знаю не по себе, а по другу – водителю из геологоразведки, в которой тоже когда-то работал, прежде чем стал писать книги. Поэтому промежутки между подъезжающими к остановке автобусами всё дольше и дольше. А парнишка всё ждёт и ждёт.

Я не выдерживаю. Напяливаю шапку, влажу в дублёнку и выбегаю на улицу. Нет, мне только казалось, когда глядел из окна, что нынче безветренно. Не ветер, конечно, но поддувает. Подленько так, вроде неощутимо, но остро, как иголками покалывая. Из тепла только, а приходится, едва свернув за угол дома к дороге, застегнуть дублёнку. И отдышаться, приостановившись, — перехватило вдруг дыхание, как парнишку на другой стороне улицы увидел не через стекло, а вживую. А он, замёрзший, даже и не заметил меня, когда я наконец оказался с ним рядом. А может, ему просто плевать на какого-то дядьку, перебежавшего дорогу, не до окружающих ему, когда его взгляд устремлён туда, откуда подкатит — или уже не подкатит? — автобус. Ему лет шестнадцать, парнишке, пацан ещё, определяю я по его лицу. И трогаю его за плечо, ледяное даже через вытертый драп пальто:

— Слушай, айда ко мне греться.

Он не видит меня, как слепой, и не чувствует прикосновения, как парализованный. Я для него, похоже, не существую. А может, он ещё и глухой? — пугаюсь я и кричу уже на всю улицу:

— Слушай, у меня там окно, прямо на остановку выходит, и ты, если кого ожидаешь, увидишь, как он только выйдет из автобуса. Выскочишь, а я в форточку покричу, чтоб обождали, — планирую я с ходу ситуацию, непонятно почему озаботившись этим чужим для меня подростком. — Слышишь, парень?

Он слышит, улавливаю я по его глазам, но услышать меня не желает, и я трясу его за плечо так, что из карманов пальто вылетают его руки, сжатые в кулаки. Не для драки, а потому что замёрзли. И разжать кулаки он уже не в силах. Как и замёрзшие губы. Потому и отказывается от моего предложения движением головы. Шапчонка из крашенного кролика пристыла, наверное, к его волосам.

— Не бойся, я не какой-нибудь там... — уговариваю я его уже обречённо.

— Нет, — удаётся ему наконец разжать губы. — Нет, — говорит он решительно очень знакомым мне голосом. И я пугаюсь:

— Может, случилось что? — хотя какое мне дело до этого сопляка, до его проблем? У меня собственных по горло и выше макушки. Но я опять кричу: — Слышишь?!

И в ответ на свои заботы о нём я читаю в его ещё тёплых глазах, непонятно, но тоже, как и голос, очень знакомых: «Отстань, мужик...»

Это даже не ответ, а приговор. И ничего не остаётся, как отстать.

Жена и не заметила, что я уходил.

— Пора! — торжественно зовёт она из комнаты с ёлкой и по-праздничному накрытым столом. — Через пять минут — Новый год! — возглашает она. А я обхожу, хотя в этом нет надобности, стол, чтобы глянуть в окно. Парнишка всё там же, под фонарём, свет которого почему-то стал синим, как у лампы, какой жена греет простуженное горло. Или это с мороза застило глаза?..

Часы бьют полночь. Звенят, сойдясь, мой и жены бокалы. Мы ничего не желаем друг другу — у нас есть всё. Кроме того или тех, кого никогда уже не будет. Мы опоздали, стремясь пожить для себя. Мы стары, как родители, даже для мальчишки, который мается в неизвестном ожидании на остановке.

«Но почему в неизвестном?!» — ухает, как в яму, моё сердце. У этой ямы есть название, но там, далёко, она возвышенность. И я падаю в яму, одновременно на эту возвышенность поднимаясь. Это легко и тяжело, как после наркоза, как в мороз на остановке, когда на тебе драные пальто и шапка, но зато изнутри тепло от ожидания. И ничего, что ботинки летние, на микропоре, каких теперь и не делают, — мороз кусает лишь подошвы, а верх ботинок для него непроницаем, потому что каждая трещинка жирно пропитана чёрным кремом перед тем, как помчаться на остановку встречать девочку, обещавшую приехать на Новый год. Она так и не приехала, но с каждым прошедшим автобусом оказывалась всё ближе ко мне...

— Ты что? — возвращает в настоящее голос жены.

Шампанское, так и не пригубленное, льётся из бокала, почти выскользнувшего из поникшей руки. На скатерти, где скатерть не заставлена тарелками, ширится тёмное влажное пятно.

— Вот, — огорчается жена, — стирать придётся.

Я, оживляя руку, сжимаю хрупкую ножку бокала, и ножка ломается с хрустом, как сухая ветка, когда-то бывшая упругой ветвью, и яркая кровь из ладони закрашивает на скатерти тёмную влагу. Но боли я не ощущаю. И не боль отбрасывает меня от стола к окну, а страх потерять самого себя, ожидающего на остановке то, что не купить ни за какие деньги и блага.

Парнишки на остановке нет.

Нет меня!

Но я ведь тогда не ушёл с остановки до первого утреннего автобуса! Я простоял в ожидании всю тогдашнюю новогоднюю ночь, и мужик, зазывающий меня погреться в дом рядом, совсем не был похож на меня сегодняшнего.

— Обморозишься, — сказал он на прощание.

Накаркал, похоже. От того ожидания у меня осталась метка — подрезанные на ногах пальцы. Наверное, изнывал я в больнице, лишённый возможности передвигаться, она приехала после: к обеду того первого дня нового года, в один из тех новогодних дней, в одну из тех недель января, отнятых у меня лечением. Но если этот парнишка я, а я не уходил, как ушёл он, — значит, он дождался. Сбылось, выходит, предчувствие, что с каждым прошедшим автобусом она всё ближе. А потому...

— Надо перевязать, — подходит к окну и жена.

Бинт, йод, вата. Как тогда, в больнице. Жена всегда очень заботлива. И не боится, как боялась та девочка, крови. Тогда у меня кровь текла из разбитого носа. Из-за девочки на катке, которую хотели закатать незнакомые пацаны. А потом она обещала встретить Новый год со мной. «Потому что я тебя не боюсь, как боялась их», — сказала она о пацанах. Пацаны эти били меня и после катка, но мне не было больно, потому что девочка уже уехала, а её платок, оставленный мне, избавлял не только от крови, но и от боли. «Оставь себе, — сказала она о платке, когда я подсадил её в автобус. — Я боюсь крови...»

Жена крови не боится. Со свадьбы она боится лишь одного — смотреть в мои глаза. И я боюсь — смотреть в глаза её. И протягиваю для перевязки руку, не поднимая глаз. Чтобы она ненароком не заметила ожившего в них ожидания.

Березовский Николай