СЫН ПОБЕДЫ

Артюхов родился в День Победы.

До Ключей великое известие долетело только к вечеру, и первой о нём узнала Марья. Дом её был как раз у околицы, впритык к дороге, бегущей из райцентра, и вышла она, почувствовав дурноту, подышать свежим воздухом. А как встала у калитки, привалившись большим своим телом к плетню, тут и увидела — летит кто-то к селу, не жалея животину, нахлёстывает, стоя в возке, впалые её бока, орёт что-то, ещё непонятное. А вскоре Марья и клячу признала, и погонщика её безжалостного — райисполкомовского возчика Кокина, инвалида одноногого, на войне потерпевшего.

— Эй, Артюхова, чего стоишь пялишься?! — вздыбил он, точно иноходца, безответную клячу против её усадьбы, и так оскалился, что у Марьи под сердцем ёкнуло: «Беду, небось, какую привёз!» А тот, дьявол одноногий, куражиться продолжал, повод натянув, ногу металлическую блестящую на боковину возка выбросив:

— Чего, говорю, пялишься? Аль не знаешь, как начальство встречать? Отворяй, дура-девка, ворота!

«Да нет у меня отродясь ворот, глаза-то разуй!» — хотела было ответить Марья, да тут сказалось, видно, волнение, потянуло низ живота, сломало её в поясе, хрястнул жидкий плетень, но полностью не подломился, держал ещё его какой-то не совсем сгнивший кол, и, может быть, обошлось бы всё, да тут Кокин рявкнул так, что оборвалось у Марьи что-то внутри:

— Победа!

Очнулась она уже в избе, вокруг бабы хлопочут, внимания на неё не обращая, возчик Кокин о половицы железом тукает, хвастает:

— Как услыхала, что Гитлеру каюк, так на плетень и повалилась, а он, ясно, на землю — кто пред такой мощью устоит? — и, слышу, заверещала вот эдак, — попробовал повторить верещанье Кокин, но ничего не вышло, он засмеялся: — Ну, думаю, Марья умом от радости тронулась, надо бы ей разум вернуть, воспользоваться моментом, а тут, на тебе, верещит-то, оказывается, не она, а этот, этот, — уже захлебнулся смехом инвалид, а Марья тускло подумала: «О ком это он?»

— Это ж надо, — отозвалась кто-то из баб, — а мы и не ведали, что она тяжёлая да ещё на сносях. Не ты ли, Кокин, дитё ей замастрячил? У нас-то некому...

Кокин довольно хохотнул: может, мол, и моя работа. Но старуха Изотова, рассудительная и памятливая, эту двусмыслицу тотчас уничтожила.

— Он, — сказала о Кокине, — когда с войны пришёл? Во-во, в январе. А дитё-то явно зрелое, по срокам, прикидываю, как раз в ту пору зачатое, когда, вспомните, геологи у нас ночевали. А когда они у нас на постой останавливались, девки-бабоньки?

— Да осенью вроде, — послышались голоса.

— В сентябре, — назвала точную дату старуха. — Как раз в первый школьный день.

— А ведь и правда, правда, — подхватили все. — Ну и Марья, ну и тихоня, ну и маскировщица...

— Ша!— прикрикнул тут Кокин. — Она ж слышит всё, очухалась, а вы лясы точите. — И, стукнув пару раз железом своим, склонился над Марьей: — С сыном тебя, Артюхова!

— Где он? — дошло наконец до неё случившееся.

— Лежи, лежи, — упёрся в её плечи руками Кокин. — Рядышком сопит, отдыхает. Ничё ему не станется, он ведь такой, Победы сын...

И Марья, охнув, провалилась в уже счастливое забытьё. А с лёгкой руки бабки Изотовой так Артюхова с рождения и стали кликать — Геологом. Правда, изредка и по имени называли — Толяном, Толькой. А мать — Толенькой.

— Эй, Геолог! — кричали ему с улицы ребята, вызывая играть в лапту, или на рыбалку, или на горку, а то и в ночное, и соседи, если случалось напроказить, начинали свои жалобы матери словами:

— А твой-то, Марья, Геолог...

Да и сама Марья, бывало, и та, прижав к себе сына, всхлипнет вдруг:

- Геолог ты мой, геолог...

И со временем он так привык к прозвищу, точно оно и было его фамилией, а настоящей своей фамилии, впрочем, он и не знал, что выяснилось на первой его школьной линейке, когда настала пора учиться. Тогда их выстроили на школьном дворе по росту, и он стоял во главе всех, поскольку оказался рослее сверстников, гордо держал перед собой холщовую сумку с новеньким букварем в ней и чернильницей-непроливашкой, так держал, чтобы видела учителка, приехавшая из города, и учительница, должно быть, увидела его гордость, потому что улыбнулась одобрительно, и, раскрыв большую тетрадь, выкликнула:

— Артюхов!

Артюховых, знал Толян, было пол-деревни, даже мама — и та Артюхова, но вот в их строю первоклашек Артюховых не оказалось, он вообще был коротким, их строй: рядом, понижаясь в росте, стояли Колька Берёза, Вовка Гончар, Лида Веретено, Гошка Пупсик, и всё. А учителка требовала своё — подай ей Артюхова, и Толя завертел головой, отыскивая неведомого для него Артюхова, пока не подбежала Марья и не толкнула его в спину:

— Да тебя это, тебя, Толенька!

— Я ж Геолог! — набычился он, а вокруг засмеялись, и маленький Артюхов, понимая, что смеются над ним, но не понимая причины смеха, рванул, заревев, со школьного двора, только его и видели. Потом мать отыскала его в огороде за подсолнухами, присела, к обиженному, провела ладонью по взъерошенным волосам.

— Разве тебе не нравится быть Артюховым? — спросила.

— Нравится, — всхлипнул он.

— А чего ж тогда ревёшь?

— Разве я Артюхов?

— Артюхов...

— Почему?

— Потому что я Артюхова, твоя мама.

— А Геолог тогда кто?

— Тоже ты, — успокоила Марья. — Только ты Геолог на улице и дома иногда, а в школе должен быть всегда Артюховым. Понимаешь, Толенька?

— Понимаю, — шмыгнул он носом, хотя опять ничего не понимал, совсем запутался, и мать, чтобы не пришлось возвращаться больше к этому разговору, принялась втолковывать:

— Ты пока не правдашний геолог. Правдашними геологи становятся после школы, а в школе они Петровы, Берёзовы, Гончаровы или, как ты, Артюховы. А после школы они ещё учатся в техникумах или институтах, а уж потом делаются настоящими геологами, и ходят по земле много-много, и ищут уголь или золото, или другое разное...

— А что ещё? — загорелся он.

— Ну, — принялась перечислять Марья, — воду там, глину, песок...

— Воду? — подозрительно посмотрел на неё сын. — Да её в нашем Ключе, — сказал о речке, по которой и назвали их деревушку, — во-он сколько! Чего искать? И песка завались, а глины ещё больше...

— А они всё одно ищут, — вздохнула Марья, внутренне солидарная с сыном, потому что и ей, когда в сентябре сорок четвёртого объясняли, зачем геологи ищут глину или тот же песок, не очень-то верилось, что можно искать то, что лежит под ногами.

— Лень, что ли, нагнуться? — спрашивала она светлорусого паренька, оставшегося на ночлег в её избе, — других геологов разобрали по деревне. — Вон у нас за фермой голимая глина, все постройки ею мазаны. А песку — таскай и таскай с Ключа — не перетаскаешь...

— Структура не та, — объяснял паренёк. — Для обжига не годится ваша залежь, да и на месторождение не тянет...

— Структура, залежь... — обиделась Марья на учёные слова. — Не тянет... А я вот здеся родилась и тяну... Место моё рождения здеся. А ты-то чего по свету мыкаешься?

— Геолог я, в техникуме учился, — в который уже раз завёл знакомую пластинку паренёк, сонно и, наверное, не видя уставившуюся на него Марью. Она и сидя была выше его на голову, и по возрасту наверняка старше, но всё же спросила:

— А годов-то тебе сколечко?

— Восемнадцать, — нехотя ответил он. — Исполнилось, — уточнил.

"На семь годов его старее", — тут же вычислила Марья, пригорюнившись — когда-то и ей было восемнадцать. И семнадцать было, и шестнадцатилетней бегала, а в ту далёкую, довоенную пору и раньше девок замуж брали, пятнадцатилетними, случалось, под венец и в сельсовет вели, а она вот, четверть века прожившая, ещё и не ведала, чем и как мужик пахнет, когда исподнее снимет. И виноватить некого — такой уж уродилась: копна меж копёшек. Сметать-то сметали, а не подумали о верзиле, какой до верхушки дотянуться сможет. Да и сметали криво-косо, не полюбуешься, вот и взирает на свет в одиночество. Правда, может и её, дылду, умудрились бы сосватать родители, не помри они в двадцать девятом, голодном и в Сибири, году, а так, без них, что ж, так порадеть некому. Да и не к кому ныне прислониться ни в их деревушке, ни в округе — вымела парней и мужиков война, а кому повезёт, кто живой останется, к тем молодая поросль пригнётся, когда они вернутся, — не чета ей. Но у неё хоть родители были когда-то, спохватилась Марья, помнит их, чтит памятью, а у этого, перекинулась жалостью на молодого гостя, говорит, никого, детдомовский, мол. И спросила:

— В город-то вас зачем тягают, коли вы оборонное задание сполняете?

— Срок, думаю, настал, — отвечал паренёк, которого она даже про себя боялась назвать по имени — такое уж у него имя было детское и мягкое, для неё, деревенской, непривычное — Толик, Толя, Толенька.

— Какой срок? — испугалась, подумав про тюрьму.

— На фронт, — расправил плечи русоволосый. — Я добровольцем подавал — на трудовой фронт мобилизовали. А теперь — пора. У нас, сама видела, все такие. Петрович только старый — тридцать ему.

— Начальник-то ваш? — уточнила она.

— Ну.

— Да какой же он старый, когда тридцать ему? — попыталась засмеяться она, но паренёк ответил ещё более убеждённо:

— Старый. Да и больной к тому же — ревматизмом мается.

— Что ж, молоденький, — поднявшись из-за стола, сухо сказала Марья, — спать тебе пора. Ты в горенке кладись, а я на печи.

— Да нет, что вы, — засуетился паренёк, но она уже приказала:

— Иди, тебе говорят, в горенку! — и он не посмел ослушаться, убрёл, спотыкаясь, куда велели. Через час, а может и раньше, пошла Марья посмотреть, укрылся ли он, удобно ли ему, не стеснил ли себя чем, а увидев его, прикорнувшего не раздевшись, только снявшего сапоги, на краю кровати поверх покрывала, заплакала, опустившись перед ним на колени. Он не слышал, спал, приоткрыв рот, посапывая, точно телёнок, спал, не ведая, что, возможно, это последняя его ночь под крышей. «И убить ведь могут!» — ужаснулась вдруг Марья, представив его лежащим на черном поле, раскинувшим руки, безглазо смотрящим в небо. И помутилось в голове.

— Толенька! — упала лицом ему на грудь...

— Мама, мама!..

Нет, не она — теперь сын Толенька припал к ней, испугавшись, видно, её лица, изменившегося в воспоминаниях, а потом, когда отстранился, успокоенный её рукой, сказал почти по-взрослому, решив, наверное, что это он причинил боль матери:

— Ну его, геолога! Артюховым буду...

Артюховым, конечно, сын Марьи и был. Артюховым он и остался. Но вот когда завершил семилетку, случился другой разговор, на этот раз посерьёзнее.

— Я уже большой, — сказал он, выложив на стол школьное свидетельство. — Расскажи мне об отце.

И Марья рассказала, хотя рассказывать в общем-то было нечего: так, мол, и так, приехали пятнадцать лет назад геологи на двух телегах, среди них и оказался его, Толеньки, отец, тоже Толенька...

— А фамилия какая у твоего Толеньки? — криво улыбнулся сын.

Марья заплакала, закрыв изработанными на ферме руками лицо. Не знала она фамилии отца сына, некогда было спросить, да и в фамилии разве дело, если сын вылитая его копия — такой же русоволосый, умный, добрый, лишь ростом пошедший в неё...

— Значит, бросил он тебя? — не подбирал слов сын.

— Не бросил...— отвечала сквозь слёзы Марья, а в вечернее окошко точно утречко тогдашнее засветилось, раннее ещё, сумеречное, и стук будто бы снова она услышала — это её Толеньку вызывали товарищи ехать дальше, а он уходить не хотел, прижимался к ней, и она почти силой столкнула его с постели:

— Ехай. Надо тебе ехать.

— А ты как же? — растерянно бормотал он, одеваясь.

— А что я? — отвечала. — Я как была, так и останусь. Ты себя только береги...

— Проводи хоть, — попросил от порога, а она головой замотала, не пошла провожать, застеснявшись долгого своего роста, некрасивого лица, которое разглядит он на улице, а в сумраке-то и ночью, известно, все кошки серы. И он, поникший, неловкий, потерянный, ушёл, стараясь не стучать сапогами, и дверь за ним в сенцах затворилась неслышно, а как телеги заскрипели, она не выдержала, к окну бросилась, но геологов уже и след простыл...

— Ну, как его фамилия? — настаивал сын.

Молчала Марья, плача.

— Значит, всё-таки бросил, — сделал сын вывод, а у неё словно язык отнялся, но ноги ещё слушались, а в комоде лежал заветный листок, и она принесла его, протянула сыну, хотя знала, что кроме главного он вряд ли что разберёт в наспех написанных и стёршихся ещё в дороге карандашных строчках — сама, было время, глаза проглядела, а без толку.

— «Жив останусь, приеду...» — вслух разобрал сын главное, а остальные слова, фамилию и адрес на конверте, как ни вглядывался, не расшифровал.

— «ВЧ» вот только какое-то проступает, — виновато сказал он.

— Войсковая часть это, значит, — объяснила, всхлипывая, Марья.

— Мама, — спросил тогда сын, — а отец правда геологом был?

— Правда, Толенька. И в техникуме даже учился, — вспомнила она давний разговор.

— А контора их в Омске была?

— Да, в городе, — подтвердила она.

С неделю сын ходил тихим и задумчивым, не расставался с письмом. И наконец решился на то, чего Марья больше всего и боялась.

— Поеду, — сказал сын однажды.

— Зачем? — поняла она сразу. — Или ты не веришь, что отец бы вернулся, останься живым?

— Верю, мама. Но хоть фамилию-то отца я должен знать?

И матери ничего не оставалось, как только согласно кивнуть и собрать сына в дорогу...

***

— Узнали фамилию отца? — спрашиваю я Артюхова, бригадира бурильщиков. Я знаком с ним давно, когда-то даже работал в его бригаде, но этот эпизод из его жизни и жизни матери услышал впервые.

Мы сидим у почти уже загасшего костра. Лица Артюхова не видно, в палатке за нашими спинами спит его бригада. Артюхов молчит, потом подбрасывает в подёрнувшиеся пеплом угли охапку ветвей, наломанных с вечера. Они сухо потрескивают, прежде чем ярко вспыхнуть.

— Нет, не узнал. Точнее, узнал, но лишь фамилии ребят, которым в сорок четвёртом исполнилось по восемнадцать лет. Я и потом наводил справки — никто из них не вернулся.

— Но ведь была ещё одна зацепка — техникум, — говорю я.

— В том-то и дело, что все они были из одного техникума — Новосибирского топографического. На разных курсах, правда, учились, но на трудовой фронт были мобилизованы одновременно и отправлены в распоряжение Омской геологоразведочной экспедиции.

— А Петрович, их начальник?

— Петрович тоже погиб, уже после войны, на шурфовых разработках.

— А имена! — ударяет мне в голову. — У них что, имена были одинаковые?

— Нет, разные, — глухо роняет Артюхов. Теперь его лицо в бликах яркого пламени кажется вырубленным из камня. — Разные, — повторяет он. — И среди них ни одного Анатолия.

— Значит... — говорю я и не нахожу больше слов.

— Возможно, он учился в каком-то другом техникуме, — говорит Артюхов. — Но теперь этого не узнать — архивы геологоразведки сохранились далеко не полностью.

— Я могу помочь с криминалистической экспертизой, — осторожно говорю я.

— Поздно. — Артюхов ворошит ветвью угли вновь прогоревшего костра. — Затаскал я пацаном письмо. Его бы хранить надо было, беречь, а я с ним разве что только не спал. Пацан, одно слово. Четырнадцать едва исполнилось, когда начал в геологоразведке работать. А поле и тогда было поле — как сейчас. Разве что палатки стали лучше и спальники на меху... Да ты сам это не хуже меня знаешь, — заключает он.

— А если... — пытаюсь я найти выход.

Артюхов поднимается.

— Поздно уже, — говорит он. — Завтра нам рано вставать, а тебе дальше ехать. Я и без того что-то сегодня разговорился. Потому, наверное, что ты тоже когда-то работал на буровой. Да и рассказы твои я читал... И, знаешь, если будешь об этом писать, то ничего, прошу, не додумывай. Я ведь действительно, как говорил возчик Кокин, — сын Победы. И нас много. Все, кто родились в войну и после войны. Все, кто ещё родятся...

Березовский Николай