НАУКА

 

Первые свои дни в поле я перебивался хлебом, чаем и водой. Не лезли в горло ни жирные супы, ни дежурные, щедро пропитанные маслом, разнообразные каши на второе блюдо. Едва оказавшись в алюминиевой миске, еда мгновенно покрывалась мошкой, и такая живая копошащаяся "приправа" вызывала невольное отвращение. Я страдал от голода, но гордо не выказывал этих страданий. Потом стало немного легче – я догадался съедать из супа мясо. Геологи посматривали на меня с любопытством, но молчали. Только когда я впервые выловил из глубины миски кус свинины, старый буровик Саныч вроде бы одобрительно заметил:

- Находчивый ты, Колька. Как солдат.

- Почему…как солдат? – давясь непрожёванным куском, спросил я.

- А солдат первым делом всегда мясо съедает. Хлёбово что – вода, а водой можно и пренебречь, если вдруг объявят тревогу. А вот мясо жалко оставлять, почему солдат и съедает его предусмотрительно в первую очередь, – объяснил он.

Геологи, управившись со своими порциями и попросив у дежурного по кухне добавки, тут же сдобренной летающими тварями, довольно похмыкивали в миски.

Мясо – мясом, но, оказалось, без "хлёбова" к нему можно и ноги протянуть. Ручное бурение – работа тяжёлая, семь потов сойдёт, пока добьёшь одну скважину, а потеть мне было нечем. Вода и чай только ослабляли, уходя из тела сразу, а не постепенно, и вскоре по утрам я едва тащился на площадку к станку своей бригады. А за завтраком, обедом и ужином я ловил на себе уже не любопытные, а сожалеющие взгляды геологов. Но все, как и раньше, прикидывались, что не замечают не тронутой мной пищи. И на бурении никто послаблений мне не делал. Напротив, перевели с центровки бура на его подъём, когда необходимо особое напряжение сил. Бригадир Артюхов объявил этот перевод поощрением.

- Растёшь, Коля, – сказал он. – Меня в твоём возрасте на подъём только через три месяца поставили, а тебе всего через неделю такое доверие оказываем…

Вечером, едва добравшись до навеса нашей полевой столовой и наконец осознав, что дальнейшая "диета" сведёт меня в могилу, я, закрыв глаза, отправил в рот полную ложку супа. И сразу же обожгли нёбо сотни, тысячи, а может, и миллионы мельчайших насекомых, устремившихся затем и в желудок. Я едва успел отскочить от стола, и меня вывернуло наизнанку. Теперь геологи поглядывали в мою сторону с пренебрежением. Вернуться вновь за стол я постыдился и забился за палатку, где и проплакал до ночи. Когда совсем стемнело, появился Саныч. Опустившись рядом, положил тяжёлую руку мне на плечо.

- Не тем брезгаешь, Колька, – сказал он. – Чище живого, которое не человек, ничего на свете нет.

- А человек, Саныч, значит, грязный? – всхлипнул я.

- Не всякий и не всегда, – сказал он. – Дети, скажем, – они чище чистого. Грязь уж потом налипает, когда вырастают. Неприметно так, бляшками. Сам и не чувствуешь, а со стороны, другими глазами, видно. Вот как нам всем – тебя.

- Выходит, я грязный?! – возмутился я, попытавшись вскочить, но рука Саныча не пустила.

- Есть уже немного, налипло, – ровно, как постороннему, сказал он. – А почему – соображаешь?

Я замотал головой: нет, мол, не соображаю.

- А потому, что ты себя выше всех поставил. Вам, мол, гоже, а мне – неможе. Вы – мошкоеды, а я – лучше без обеда, – неожиданно в рифму заговорил Саныч. И поинтересовался также неожиданно: – Ты что, с няньками рос, ананасами одними питался?

- Нет, я в интернате, какие няньки, – залопотал я. – А ананасы нам лишь однажды давали – кислые такие…

- Ага, – сказал Саныч, – это, значит, отпадает – про нянек. А отец твой, слышал, давно умер. Тогда, получается, матушка твоя пирожными тебя перекормила, так?

- У меня мама, как все, – кассиром работает. А с её зарплаты не до пирожных, – попытался я снова вывернуться из-под руки старого буровика. – Ты же знаешь, Саныч! Ну чего ко мне пристал?..

Вывернуться не удалось и на этот раз, хотя Саныч, казалось, и не держал меня за плечо.

- Знаю, – подтвердил Саныч. – И дядьку твоего, Георгия Васильевича, знаю – чистейшей души человек. Я с ним не одно поле прошёл. Не знаю только, что скажем ему, когда он справится о тебе. Не как начальнику нашей нерудной партии, а как родному тебе человеку. На дело ты старательный, безотказный, а вот брезгаешь не тем, – повторил он.

- А чем надо брезговать, Саныч? – присмирел я.

- Чем, спрашиваешь? – Саныч задумался. – Я не знаю, – признался он через минуту. – Но я знаю главное – чем не надо брезговать. – Рука его на моём плече сделалась невесомой, но теперь я и не подумал убегать от буровика.

- Чем? – подался всем телом к нему.

- Людьми, – коротко сказал Саныч. – Какими бы они ни были. – И, немного помолчав, добавил: – Людьми и ещё…любовью. А чем н а д о, – выделил он слово, – это тебе жизнь подскажет…

Утром, пусть поначалу и через силу, заставляя себя, я ел пшённую кашу, обсыпанную мошкой и комарьём, наравне со всеми. И если кто смотрел на меня, то как на равного себе, без любопытства, сожаления или пренебрежения. А когда мы пришли на буровую площадку, Артюхов вернул меня на центровку.

- Знаешь, – сказал он как бы мимоходом, – здесь острота ощущений необходима, работаем-то на глазок, а у тебя глаз молодой, острый и точный. А на вытяге успеешь ещё наломаться…

Жизнь вычеркнула из моей памяти многое, но ночной разговор, науку, преподанную мне, тогда мальчишке, старым буровиком, помню.

Науку не брезговать людьми.

Науку любви и уважения к людям.

Березовский Николай